Страница 94 из 100
Дерево ударило меня по скуле, и во рту стало солоно.
— Стоять, — сказал Воронов.
Я не стоял. Я зашёл ей с левой, забрал дистанцию и вложился в бок всем весом, и она приняла палку на предплечье, шагнула внутрь и вырвала оружие у меня из рук вместе с кожей с двух пальцев.
Потом она поставила мне подсечку и уронила на шлак.
Корка проломилась подо мной, и в спину вошёл холод. Я лежал, смотрел в серое небо и слышал, как в тридцати глотках у забора стоит одно и то же молчание.
Наташа отошла на два шага и бросила мою палку на землю рядом со мной.
— Достаточно? — спросила она Воронова.
— Достаточно про вас, — сказал он. — Жаров, вставайте. Ещё раз.
Катя сказала от коновязи негромко, но её услышали все:
— Хватит уже.
— Нет, — сказал Воронов. — Ему завтра идти за кромку с четвёртой степенью. Пусть узнает сегодня, а не там.
Я встал.
Думать было некогда: третий заход она кончила бы в четыре секунды и была бы права. Я перебрал всё, что у меня было в этом теле. Кинетика — стихия, запрещена условием и всё равно бесполезна: она поставит мне блок из своей и сделает это лучше. Скорость — её скорость выше моей. Расчёт — она читает меня на полтакта вперёд.
Оставалось одно, и оно лежало в самом низу, там, куда я в этой жизни не спускался.
Единение с оружием у нас начинали давать на пятый год, и не всем. Первая форма ставила руку. Вторую разрешали брать тому, кто уже умел драться, и уходило на неё три года, а у кого-то не выходило вовсе. Про четвёртую я знаю то, что узнал в поместье Кровиных, и повторять этого не собираюсь ни при тридцати свидетелях, ни при одном.
Мне нужна была вторая.
Я поднял палку и перестал держать её как палку.
Дерево в руке весит килограмм, и весь этот килограмм держит кисть, а кисть работает по приказу сверху, из головы. Вторая форма начинается с того, что голова замолкает. Ты не отдаёшь оружию ничего — ты перестаёшь ему мешать. Рука идёт туда, где дереву есть работа, и узнаёт об этом одновременно с тобой.
Я перестал видеть женщину в платке. Осталась площадь, которую закрывает её палка, и площадь, которую она не закрывает, и три линии, по которым дерево проходит к ней раньше, чем она успевает сменить хват.
Наташа шагнула.
Я взял первую линию.
Она сняла её вслепую, чутьём, тем, чем снимают то, чего не видели ни разу. Дерево ушло вбок, и я не стал его вытягивать обратно: незачем. Палка уже шла по второй, снизу, под её левую руку, и оттуда — по третьей, в разрыв между локтем и корпусом, который открылся, когда она сняла первую.
Всё вместе это заняло время одного её вдоха.
Конец палки встал у неё под подбородком, чуть выше горла.
Я остановил его в сантиметре от кожи — сам, без счёта и без чужого голоса, и в этом была вся разница между второй формой и четвёртой.
Плац молчал. Я слышал, как у забора кто-то переступил на шлаке, и как далеко за стеной работает движок водокачки, и своё дыхание, слишком спокойное для трёх падений подряд.
Потом в правом плече рвануло, и меня повело в сторону.
Дар взялся за это без меня, и придержать его я не успел: под лопаткой пошло знакомое тянущее тепло, и то, что порвалось, срослось за несколько ударов сердца — грубо, толсто и криво, как он делает всегда. Тело этого движения не умело. В прошлой жизни его ставили годами, и плечо под него растили с детства.
Я опустил палку и разжал пальцы, и она упала.
— Есть касание, — сказала Наташа.
Голос у неё был совершенно спокойный, и только я слышал, что он на полтона выше, чем был минуту назад.
Воронов подошёл, поднял мою палку и осмотрел её так, будто она могла что-то объяснить.
— Ещё раз, — сказал он. — Медленно.
— Не смогу, — сказал я. И это была правда: рука висела, и повторить сегодня означало порвать плечо ещё раз, а второй разрыв дар заштопал бы грубее первого.
— Где вас этому учили?
— Дома. Мальчишкой.
— Кто?
— Он умер.
Воронов постоял и посмотрел мимо меня, на коновязь.
— В Академии дают четыре школы, — сказал он наконец. — Я знаю все четыре, потому что три из них сам и ставлю. Того, что вы сейчас сделали, там нет.
— Это не школа. Это одно движение.
— Одно движение, — повторил он и вернул палку в стойку. — Хорошо. Пусть будет одно движение.
Он больше ничего не спросил, и от этого мне стало не легче.
Никитин подошёл ближе и остановился, сунув руки в карманы. Синий шов на его перчатке в утреннем свете читался плохо.
— Жаров, — сказал он. — Я тебе позавчера сказал, что ты влез в чужой строй и что это статья. Я от этого не отказываюсь.
— Я помню.
— А теперь я тебе скажу вторую вещь, и она мне нравится меньше первой. — Он посмотрел на Наташу, потом снова на меня. — Я двенадцать лет на секторах. Я видел, как дерутся Мастера, и как дерутся те, кто пришёл с границы, и как дерутся вербованные с юга, которых у нас тут было в позапрошлом году восемь человек. Так, как ты сейчас, не дерётся никто.
— Мне восемнадцать лет.
— Вот и я про это, — сказал Никитин и пошёл к своим.
Катя дождалась, пока он отойдёт, и подошла сама. Смотрела она мне на плечо.
— Что с рукой?
— Потянул.
— Потянул, — сказала она. — Волков!
Он оказался рядом мгновенно — стоял, видимо, в двух шагах и ждал, когда позовут. Сумку он поставил прямо на шлак, снял перчатку и взял мою руку выше локтя.
Держал он её недолго. Потом отпустил, поднял на меня глаза и опустил обратно.
— Ну? — сказала Катя.
— Растяжение, — сказал Волков. — К вечеру пройдёт.
Катя ушла к Воронову за подписью, и мы остались вдвоём, и Волков поднял сумку и не ушёл.
— У вас там связка порвана и уже срослась, — сказал он тихо. — Заново, поперёк, за то время, пока я шёл через плац. Я такого не видел и не читал.
— Ты вчера сказал, что не докладываешь.
— Я и не докладываю. — Он повесил сумку на плечо. — Я говорю вам, потому что вы про своё тело, похоже, знаете не всё. Оно у вас чинится быстрее, чем должно, и хуже, чем должно. Через год у вас правая рука будет как деревяшка, если так пойдёт.
Он сказал это без нажима и пошёл к будке, ни на кого не поднимая глаз, точно так же, как позавчера уходил от Пестова. Воронов подписал заявку у коновязи, положив бланк на седёлку. Расписывался он долго, выводя каждую букву.
В администрацию мы пошли втроём: Катя с бланком, Наташа и я.