Страница 22 из 100
Она открыла сразу, старухой, и старухой же дошла до кухни, и только там села и стала собой — коротко, без плавности, за то время, что я закрывал за собой дверь.
— Опоздал на пять часов.
— Я был занят.
— Знаю, чем. — Она подвинула ко мне чашку. — Мне доложили в девять, что первокурсник Жаров снял цепочку на третьем ярусе и три часа читал тетради инициаций. Ты думал, за тобой никто не смотрит, потому что тебя никто не остановил. Это разные вещи, и путать их тебе рано.
Я сел и налил себе чаю.
— Кто доложил?
— Не скажу. — Она отпила. — Нашёл что-нибудь?
— Нашёл, что прочерков в графе потолка не бывает.
— Их и не бывает, — согласилась она. — Их не бывает потому, что писарь, которому нечего написать, пишет то, что ему велят, и идёт домой. Твой прочерк тоже долго не простоит. Ешь.
На столе стоял хлеб и что-то в миске, накрытое полотенцем. Я обнаружил, что не ел с вечера, и следующие пять минут в разговоре не участвовал.
Она смотрела в окно и не мешала.
Когда я отложил ложку, она протянула руку через стол.
— Дай правую.
Я дал. Она взяла запястье двумя пальцами, как в первое утро, и держала дольше, чем тогда.
— Порвал, — сказала она. — И полез чинить руками. Кто тебя надоумил?
— Никто. Вы сказали, что предел — это стенки.
— Я сказала это, чтобы ты их берёг, а не чтобы ты проверял их на прочность в тот же вечер. — Она отпустила запястье. — Правое плечо у тебя теперь жёстче левого, и таким останется. Запомни, как это ощущается изнутри. Другого счётчика у тебя нет, а считать придётся до конца жизни.
— Теперь во двор, — сказала она.
Во дворе на верёвке опять сохло бельё, и она опять сняла его сама и сложила в таз. Потом сходила в сарай и вернулась с тесаком. С армейским тесаком в потёртых ножнах, коротким, тяжёлым, из тех, какими рубят и хворост, и людей, и которые кладут в казарменный ящик, а не на стену.
Она бросила его мне. Я поймал.
И вот тут я допустил ошибку, и понял это на середине движения, но остановить руку уже не мог: я поймал его так, как ловил всю жизнь. За ножны, у самого устья, левой, с разворотом кисти, чтобы рукоять сама пришла в правую.
Потом я сделал единственное, что ещё оставалось, — не стал ничего исправлять. Человек, который поймал правильно и тут же начал изображать, что вышло случайно, вызывает больше вопросов, чем тот, кто поймал правильно и стоит.
— Обнажи, — сказала Наталья Ивановна.
Я обнажил.
— Ударь по вон тому столбу. Один раз. Без маны.
Я ударил.
Тесак вошёл в сосну сантиметра на три и застрял, и я вынул его двумя движениями. Вытаскивать клинок из дерева одним рывком — способ остаться без клинка.
Она стояла в четырёх шагах и смотрела не на столб.
Двор был тихий. Где-то далеко, на набережной, кричал разносчик.
— Ножны за устье ловят те, кому клинок бросают часто. В дерево бьют с расчётом, что дерево не отпустит. И маны в этом ударе не было ни капли, при том что столб треснул на всю глубину.
— Это Физика.
— Это техника, — сказала она. — Физика у тебя от рождения, а техника откуда-то ещё, и «дома» — плохой ответ. Твой отец десять лет не встаёт из-за стола, твоя мать не держала оружия. В доме Жаровых учить тебя было некому.
Я молчал.
— Не отвечай. Я не следователь, и мне за тебя не платят. Я говорю это, чтобы ты понял одну вещь: то, что ты умеешь, видно. Мне — быстрее, потому что я это умею тоже. Но не мне одной.
Она забрала у меня тесак, отёрла его о рукав и вложила в ножны.
— Отсюда и будем учиться. Учить тебя драться незачем, ты дерёшься лучше меня в твои годы. Учиться будешь другому: не показывать этого. Начнём завтра.
— С чего?
— С того, что ты неделю будешь драться плохо, — сказала Наталья Ивановна. — Ровно так плохо, как дерётся первокурсник, которого две недели гонял Воронов. Ни хуже, ни лучше. Если справишься, у тебя появится вещь, которой у тебя сейчас нет вообще: время. Если не справишься — тобой займутся прежде, чем ты соберёшь своих людей.
Это оказалось работой. Настоящей, тяжёлой и не похожей ни на что, чем я занимался прежде: всю жизнь я убирал из движения лишнее, а теперь его надо было вернуть и вернуть так, чтобы оно выглядело своим.
Три утра подряд она разбирала меня по частям. Первокурсник бьёт правильно, ему поставили руку, — плохо у него другое: он не знает, куда денется его вес, и остаётся стоять там, откуда бил. Дыхание сбивается к четвёртой минуте. И глаза.
— Ты смотришь человеку на ноги перед тем, как шагнуть к нему, — сказала она на третье утро. — Так смотрят те, кто знает, зачем.
— А куда надо?
— Куда попало. Человеку, которого сейчас будут бить, некогда выбирать, куда смотреть.
К концу третьего утра я провёл три условных боя так, что она не остановила меня ни разу.
— Пойдёт, — сказала Наталья Ивановна, забирая тесак. — На неделю тебя хватит. Потом тебя проверят по-настоящему, и ты забудешь всё, чему я тебя учила, потому что в настоящей драке человек делает то, что умеет, а не то, что решил.
От Пречистенки до Крутицкой набережной я шёл пешком два часа и пришёл в четвёртом часу, когда солнце стояло ещё высоко.
Смотреть на объект в первый раз надо днём. Ночью видно свет и слышно собак. Работа видна днём, а работа рассказывает больше, чем охрана.
Склад номер три оказался тремя корпусами в общей ограде, с воротами на набережную и вторыми воротами со стороны переулка. Кирпич старый, крыши новые. У воды — деревянный причал и разгрузочная площадка на две фуры в ряд.
Я прошёл мимо по противоположной стороне, вернулся другой и сел на тумбу метрах в сорока от ворот, с газетой, купленной по дороге.
Переулочные ворота заросли лебедой у низа створок — их не открывали месяц, самое малое. Внутрь за полтора часа вошло четыре фуры и вышло три, и у каждой стоял человек с бумагами и не отдавал их водителю.
Собак не было. Собаку заводят там, где боятся вора.
В будке у ворот сидел не сторож. Сидел солдат, и в глубине двора, у среднего корпуса, стоял второй, и оба были в шинелях без знаков, и оба не разговаривали и не сходили с места, где им велено было стоять, — в карауле они были не первый год.
Караул при казённом подряде. Разумеется.
Ящики таскали по двое и с натугой, а составы по осадке подвод шли бочонками.