Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 100

Полторы минуты. Утром это было чужое число, названное вслух женщиной, которая держала меня за запястье и слушала, что во мне происходит. На площадке оно сделалось моим, и я почувствовал, как оно подходит: сперва в глазах, потом в руках, потом в том месте под рёбрами, откуда всё это идёт.

Дожать его я мог. Ему оставалось секунд двадцать до того, как он встанет и опустит руки сам.

Двадцати секунд у меня не было.

Я взял ещё.

Порвалось тихо. В правом канале, от плеча к кисти, поток упёрся, нашёл дорогу мимо и продавился боком, и рука до локтя перестала быть моей.

Кистенёв ничего этого не почувствовал. Со стороны я просто встал посреди движения, и ждать он не стал.

Дальше пошло то, чего я не делал очень давно: я стоял и принимал. Он вошёл плечом, потом коленом, и на третьем я сел на песок и понял, что руками до него не дотянусь.

Я поднялся. На площадке стояло тридцать человек.

— Стоп, — сказал преподаватель и щёлкнул секундомером. — Ничья.

Кистенёв опустил руки не сразу. Он посмотрел на преподавателя, потом на меня, и я увидел, что он считает то же самое, что и я: ничью ему подарили. Он выигрывал, это видели все, и ему только что объяснили, что он не выигрывал.

Он всё равно кивнул и сказал «спасибо» — преподавателю, не мне. Ничья с Жаровым стоила ему дороже победы над кем угодно другим в этом круге, и понимал он это лучше человека с секундомером.

А мне ничьих не объявляли ни разу.

Тому, кем я был, их не объявляли за всю войну: была работа сделанная и работа несделанная, и между ними ничего не помещалось. Здесь мне сказали «ничья» и отпустили с площадки, и это оказалось хуже проигрыша. Проигрыш отыгрывают. Подачку возвращают.

Подземный полигон в первом часу стоял пустой. Я зажёг одну лампу, дальнюю, и сел на пол у стены.

Правая рука к вечеру перестала быть чужой, и вот это было плохо.

Родовой дар взялся за неё ещё на площадке, сразу, как берётся за всё, до чего дотягивается. К ужину он работал в полную силу, и я чувствовал, как он сводит разорванное и держит — быстро, плотно, без разбора. Штопка на скорую руку, лишь бы человек дошёл своими ногами; поднимет он потом эту руку или нет, в поле никого не занимает.

Канал срастался толще, чем был. И жёстче: там, где раньше проходило и растягивалось, вставала короткая плотная перемычка, и поток через неё шёл, но шёл уже упираясь.

Вьюгова сказала утром: твой предел — сколько выдержат стенки. Про то, что делается со стенками после, она не сказала ничего.

Оставить как есть было проще всего. К утру рука стала бы целой, и никто ничего не заметил бы, включая меня, — до того дня, когда я упёрся бы в эту перемычку в настоящем бою и не понял почему.

Я подтянул рукав и нашёл место пальцами.

Гнать ману в свежий шов — всё равно что тянуть за нитку в наполовину зажившем. Разошлось со второго раза, и от этого потемнело в глазах сильнее, чем днём.

Дальше начиналось то, ради чего я сюда и спустился, и оказалось, что это тяжелее всего, что я делал за две недели. Дар пошёл заново, немедленно. Его надо было держать: не остановить, а придержать — чтобы тянул медленно и тонко, чтобы не хватал.

Слушать он не умел. Его за две недели ни разу ни о чём не просили: он работал сам и работал хорошо. Я держал его весом, потому что силы у меня к тому часу уже не оставалось.

Хватило меня ненадолго. Я отпустил, отдышался и сделал это снова.

К четвёртому разу шов пошёл тоньше.

Я сидел на бетоне, спиной к стене, и рука лежала на колене сама по себе. Сколько из списанного днём я отыграл, сказать было нельзя. Что-то отыграл. Не всё.

Утром я спросил у неё, сколько у меня времени до первого разрыва. Ответа мне не дали.

Теперь он был. Полдня.