Страница 19 из 100
Наталья Ивановна подняла таз и отнесла его к крыльцу. Где-то за сараями кудахтали куры.
Сказать ей было нельзя. За вопросом «откуда» пошёл бы второй, и разговор про каналы кончился бы, не начавшись.
И то, за что здесь отдали бы что угодно, мне не годилось ни на что: ломать было нечего.
— Сколько у меня времени? — спросил я.
— До чего?
— До первого разрыва.
Наталья Ивановна взглянула на меня и впервые за всё утро чуть изменилась в лице, и не в форме — в лице.
— Вот за этот вопрос я, пожалуй, останусь, — сказала она. — Обычно спрашивают, как стать сильнее.
Мы вернулись в квартиру, и она заварила новый чай, и делала это медленно, будто решала, с чего начать.
— Первое, — сказала она, садясь. — Твой отец три дня назад ответил Кровиным официально. Через Канцелярию, письменно. Формулировка: «предложение отклонено без встречных условий». Копию я читала.
Я поставил чашку на стол.
— Это не «мы подумаем», — продолжала она тем же ровным голосом, каким читала бы сводку о поставках хлеба. — Это «нет» на бумаге, с печатью и датой, и переиграть его нельзя. Человек, который двадцать лет держал род тем, что не давал никому повода, за неделю выбрал самый громкий способ повод дать.
— Зачем вы мне это говорите?
— Затем, что тебе не скажет он.
В квартире было тихо. За окном во дворе кто-то гремел ведром.
Я сидел и пытался понять, что чувствую, и не мог, потому что чувствовал сразу две вещи. Первая была профессиональная и простая: он всё испортил, теперь у Кровиных развязаны руки и они это знают. Вторая была хуже. Отец влез в это ради меня и платить собрался сам.
За две жизни со мной такого не делали.
Я отложил это в сторону, чтобы разобраться позже.
— Второе, — сказала Наталья Ивановна. — Ты сейчас думаешь про склад.
Я поднял голову.
— Не льсти себе, это не проницательность. — Она подвинула ко мне сахарницу. — Любой, кто хоть раз воевал расчётом, а не армией, на твоём месте думает про склад. Поставщик держится на веществе, вещество лежит в одном месте, нет вещества — нет поставщика. Мысль правильная и старая, ей лет пятьсот.
— И?
— И у тебя нет людей. — Она размешала сахар. — Ни одного. Ты можешь спланировать что угодно, и оно останется на бумаге, потому что склады не берут в одиночку, а те трое, кого ты уронил во дворе, — трое чужих мальчишек, которым не повезло.
Я молчал, потому что возразить было нечем.
— Учить я тебя буду, — сказала она. — Не потому, что мне велели. Велеть мне может один человек в империи, и он это делает раз в четыре года, а последний раз я ему отказала. Учить буду потому, что видела трёх людей с нестандартными каналами, и все трое умерли до тридцати, и ни одного из них никто вовремя не остановил.
Она посмотрела на меня поверх чашки.
— Людей я тебе не дам. Ни своих, ни чужих, ни совета, где взять. Это ты будешь делать сам, и я буду смотреть, как ты это делаешь, потому что человека видно именно здесь, а не на полигоне.
— А если не смогу?
— Тогда через восемнадцать дней к твоему роду придут, и я приеду на похороны, — сказала она. — Я старая женщина, мальчик. Я была на очень многих похоронах и ни на одних не почувствовала себя виноватой.
Воронов ждал меня внизу, у бочки с водой, и вид имел такой, будто стоял там всё время.
— Живы, — сказал он.
— Вы знали, кто там.
— Я знал, что там. — Он оттолкнулся от стены. — Кто — узнал сегодня утром, вместе с распоряжением никого туда не пускать. Дмитрий Сергеевич Воронов, тридцать четыре года, Мастер, теперь сторож при подъезде. Не обсуждается.
Мы пошли со двора.
— Она сказала, у меня порвутся каналы.
— Значит, порвутся. — Он шёл, не поворачивая головы. — Она в таких вещах не ошибается и никогда не смягчает. Если сказала «порвутся» — считайте, что уже слышали дату.
— И что делать?
— Учиться у неё и не умереть до того, как выучитесь. — Воронов остановился у ворот. — И, Григорий Андреевич. Одна вещь, которую я вам скажу один раз, а дальше это ваше дело.
Он повернулся.
— Четыре года её не могли вытащить оттуда ничем. Ни войной на границе, ни двумя аномалиями, ни личной просьбой. А сегодня она сидит в съёмной квартире на Пречистенке и пьёт чай с первокурсником. — Он поправил воротник. — Подумайте, что за это заплачено и кем.
Он ушёл в сторону набережной.
Я постоял у ворот, пока во дворе снова развешивали бельё, — та же верёвка, на которой полчаса назад вторая по силе женщина империи объясняла мне, что я убиваю себя каждым ударом.
Восемнадцать дней.
Люде — ноль.
К третьей паре я вернулся в Академию и на первой же минуте понял, что за одно утро моё положение здесь сдвинулось.
Практика шла на третьей площадке за учебным корпусом: утоптанный круг, песок, стойки по краю, преподаватель с секундомером на шнурке. Тридцать человек первого курса, работа в паре без стихии, на технику и расход.
— Разбились, — сказал преподаватель.
Двадцать девять человек разбились за полминуты.
Делалось это вежливо: люди просто находили друг друга чуть быстрее обычного, а тот, кто оказывался рядом со мной, вспоминал про знакомого через два человека и шёл туда. Один ушёл в дальний конец круга, к людям, с которыми до сегодняшнего дня не здоровался.
Отказ отца ушёл через Канцелярию три дня назад. К сегодняшнему утру о нём знали все, кому положено, и половина тех, кому не положено, и стоять в паре с Жаровым стало стоить дороже, чем стоило на прошлой неделе.
Преподаватель пересчитал круг дважды и посмотрел на меня дольше, чем смотрел на остальных.
— Я встану.
Он вышел из второго ряда сам, не дожидаясь, пока начнут назначать. Крупный, на полголовы выше меня, с тяжёлой шеей и костяшками, которые заживали давно и криво.
— Кистенёв, — сказал он. — Первый курс, третья группа. Мы не знакомы.
— Жаров.
— Знаю. — Он размотал с запястья ремешок и убрал в карман. — Я не из-за этого выхожу, если вам интересно. Мне надо, чтобы на меня посмотрели, а на вас сейчас смотрят все.
За честность я был ему благодарен. Она мне ничем не помогла.
Преподаватель щёлкнул секундомером.
Кистенёв пошёл прямо и тяжело, и первые полминуты я его читал. Вес он переносил до удара и всегда одинаково: сначала плечо, потом нога. Я забрал у него внешнюю сторону, дважды вошёл под руку и на втором разе услышал, как у него сорвалось дыхание.
К минуте он стал уставать, а я стал считать.