Страница 9 из 88
Голосом её подавать не пришлось. Все и так слушали небо — весь день, вполуха, поверх работы. И когда с запада опять натёк тот же ровный слитный гул, поле поняло раньше, чем ударили в рельс. Люди брызнули в щели, в канавы, под что попало.
Я упал за бугор у опушки, у самых растащенных, укрытых лапником машин. Лунин рухнул рядом — тяжело, но по-звериному ловко для своих лет. Снял очки. Сунул в карман. Вжался.
Они пришли те же.
Худые впереди — расчистили небо. Двухмоторные следом легли на боевой. И стали работать поле.
Пустое поле.
Там, где утром стоял ровный рядок и где к обеду встал бы снова, будь моя воля не моей, — не было ничего. Обгорелые утренние остовы. Воронки. Брошенное железо. Они били по этому. По мёртвому. По уже сожжённому. Бомбы рвали землю там, где рвать было давно нечего.
Одна серия прошла по опушке. Срезала верхушки сосен. Осыпала нас хвоей, корой, щепой. Земля скакнула под животом.
Я вжался. Ждал следующей. Следующая легла дальше. Ещё дальше. Они растягивали удар по мёртвому полю, искали, за что зацепиться, и не находили. Здесь для них работы больше не было.
Один истребитель отделился от круга и пошёл вдоль леса. Не стрелял. Искал глазами. С высоты опушка, наверное, казалась ровной зелёной полосой, но вблизи наши укрытия были грубой работой усталых людей: свежие срезы белели, ветви лежали не той стороной, колея обрывалась у первого ствола. Я увидел всё это сразу, потому что теперь смотрел не на самолёт, а его взглядом.
Худой прошёл над нами так низко, что между ударами мотора слышался посвист воздуха. Тень скользнула по веткам. Укрытый рядом И-16 стоял в двух шагах; на его плоскости дрожал лапник, привязанный оружейником. Если ветка съедет, блеснёт фонарь.
Оружейник лежал по другую сторону колеса. Увидел то же. Протянул перевязанную руку и удержал ветку за комель. Лицо его побелело, но пальцы не отпустили. Истребитель дошёл до конца опушки, качнул крылом и отвернул к полю. То ли не заметил, то ли решил, что заметить нечего.
Только когда гул отодвинулся, мальчишка разжал пальцы. На бинте проступила свежая кровь. Он посмотрел на неё с досадой человека, испортившего работу, и прижал руку к груди.
— После, — одними губами напомнил я.
Он показал зубы. Не улыбнулся — просто дал понять, что услышал.
Но машины стояли.
Растащенные по одной, разведённые под деревья, укрытые лапником — они стояли. Их не нашли. Их негде было найти рядком — рядка больше не было. Мы растащили его руками.
Я лежал, вжав лицо в землю и хвою, и считал заходы. Считал и тогда, когда считать стало нечего, — когда они уже молотили по мёртвому, по утреннему пеплу. Пальцы сами вцепились в корни под хвоей и не разжимались, хотя разжаться было можно: по нам больше не били.
Они отработали пустоту и ушли на запад. Так же ровно, как пришли.
Тишина натекла обратно — с шорохом осыпающейся хвои, с чьим-то кашлем, с далёким, уже привычным за сутки стоном. Я поднял голову. Под соснами, в пятнах света и тени, стояли машины. Целые. Семь.
Лунин сидел рядом на корточках и смотрел на меня.
Он вынул очки, надел. Вытер ветошью руки — в земле, в хвойной трухе, — и не сводил с меня глаз. Потом перевёл взгляд на целые машины.
Он решил.
— Предчувствие, — сказал он наконец. Ровно, тихо, не спрашивая, кладя это слово между нами. — Хорошее у тебя предчувствие, товарищ младший лейтенант. Ты его береги. И помалкивай про него — не всякий тут поймёт, как я.
И полез обратно в развороченный капот — чинить то, что сегодня уцелело.