Страница 8 из 88
Лунин был неподалёку — присел на корточки у ближней машины, копался в простреленном, разбитом капоте. Я подошёл, задрал голову к пустому дневному небу над лесом, откуда всё должно было прийти, и сказал — тихо, только ему:
— Их надо растащить. Сейчас. По одной, под деревья, на опушку. И накрыть — лапником, сетью, чем есть. И от палаток убрать подальше.
Он не поднял головы. Только руки его в развороченном капоте на секунду замерли.
— С чего вдруг?
— Да по уму, они вернутся добить. — Я говорил медленно, подбирая каждое слово, гася в голосе всё, что знал наверняка, оставляя наружу одну голую догадку, за которую меня нельзя ухватить. — Я бы на их месте вернулся. С утра оглушили, к обеду мы тут стоим, зализываемся — самое время наведаться вдругорядь. И застать нас опять рядком, тёпленькими.
Вот теперь он поднял голову. Медленно, тяжело. Посмотрел на меня — долго, куда дольше, чем смотрят на догадку желторотого лейтенанта, у которого за душой один утренний бой.
— «По уму», — повторил он негромко. Не спросил — попробовал слово на прочность, как пробуют затянутый узел, потянув. — А по уму, товарищ младший лейтенант, машины ставят там, где велено. Не там, где кому-то чего-то предчувствуется.
— Значит, велено неправильно, — сказал я — и сам не ожидал, до чего ровно, до чего уверенно это у меня вышло.
Он всё смотрел, и я почти видел, как за этим спокойным лицом идёт медленный, обстоятельный счёт — только не машинам, а мне. Кто таков. Откуда у мальчишки первого года взялась в голосе эта нездешняя, стариковская твёрдость. Почему он говорит про сегодняшнюю бомбу не как о возможности, а как о воспоминании.
— Предчувствие, — сказал он наконец. Ещё тише. И в этом «предчувствии» я услышал не вопрос — подсказку: слово, за которым мне удобнее спрятаться, если спросит кто повыше. — Так и доложим, коли спросят. Предчувствие у лейтенанта. Бывает.
И, кряхтя, поднялся и пошёл к командиру — вразвалку, тяжело, не оглядываясь.
Растаскивали долго и тяжело, руками и на руках: тягачей не было, а на ходу из семи было три. Остальные выпихивали, выкатывали, разворачивали под деревья на опушке ватагой в десяток человек, налегая у корня плоскостей и на стойки, матерясь вполголоса, — многим это казалось барской блажью в такой день, когда рук не хватало и на живых, и на мёртвых. Я толкал вместе со всеми, обдирая чужие молодые ладони о железо, и не чувствовал их, потому что чувствовал одно: что времени у нас куда меньше, чем думают все вокруг, — и знаю про это я один.
Первая машина увязла левым колесом в мягкой земле у самой опушки. Десять человек навалились разом, каждый туда, куда успел ухватиться, и самолёт только глубже продавил колею. Кто-то предложил завести мотор и выскочить газом. Лунин отрезал: под деревьями винтом соберём землю и ветки, потом будем чинить уже не колесо.
— Все от плоскостей, — сказал я. — Двое за стойку. Остальные сзади, за узлы, не за обшивку. И не рвём. Раскачали — на третий раз вместе.
— Командир нашёлся, — буркнул моторист с перевязанной щекой.
— Нашёлся. Берись ниже.
Он смерил меня взглядом, но переставил руки. Мы качнули машину назад, вперёд, снова назад. На третий раз колесо вышло из ямы с влажным чмоканьем. Никто не сказал, что я оказался прав; просто покатили дальше. Здесь признание измерялось тем, переставил человек руки или продолжил спорить.
Под соснами пришлось выбирать места. Слишком близко к стволам — не развернёшь машину на выкат; слишком открыто — сверху прочтут форму крыла. Техники рубили лапник, другие натягивали то, что нашли из сетей и брезента. Я прошёл вдоль опушки, заставляя себя смотреть глазами того, кто придёт сверху: блеск фонаря, правильная дуга плоскости, свежая колея, тень, не похожая на дерево. У третьей машины фонарь светился между ветками, как стекло на пустой дороге. Я велел накинуть выше редкую сеть и вплести в неё срезанные ветви, не закрывая кабину намертво.
Оружейник с перевязанной рукой — тот самый, из утренней канавы, — молча подал мне связку лапника. Узнал, но разговор про дядьку Севу оставил при себе. Он работал одной здоровой рукой и зубами затягивал бечёвку. Я забрал конец, затянул за него.
— Ленты перебрал?
— Что цело — перебрал.
— Теперь себя побереги.
— Это после, — сказал он моими же словами и полез под плоскость крепить ветки.
У войны быстро появлялись свои шутки. Смеяться над ними никто не собирался.
Подошёл лейтенант из штаба полка — молодой, взвинченный, с бумагами под мышкой. Остановился, поглядел, как мы вручную разводим исправные машины прочь от стоянки.
— Это по чьему распоряжению? Кто велел рассредоточить?
Лунин разогнулся не спеша, вытер ветошью руки, поглядел на него поверх очков.
— По моему разумению, товарищ лейтенант. Стоянка простреляна, машины на виду. Уберём под лес — целее будут.
— «По разумению». — Лейтенант обвёл глазами укрытые под соснами машины, потом меня, потом опять Лунина. — Случись что не по разумению — с тебя, старшина, и спросится.
— С меня и спросится, — согласился Лунин ровно. — Не впервой.
Лейтенант пожевал губами, но связываться со старшиной, за которым стояло четверть века у машин, не захотел — махнул рукой и ушёл к штабной палатке. А Лунин посмотрел ему вслед, потом коротко — на меня, и я понял, что он подобрал под себя не только эти семь машин. Случись что — теперь спросят с него.
В короткой передышке, отдуваясь, я полез в планшет за картой, а нащупал письмо. Тетрадный лист, сложенный вчетверо, мягкий на сгибах, много раз читанный и убранный обратно. «Здравствуй, дорогой сынок Андрюша». Крупный, старательный почерк, буквы с сильным нажимом — так выводят те, кому письмо даётся редким и трудным трудом. Мария Фёдоровна писала про корову, про хорошие травы, про сестрёнку, которая выучилась читать по складам и уже разбирает вывеску. И чтоб он ел, Андрюша, ел как следует, не глядел, что дают мало, а просил добавки: на службе стесняться нечего.
Между строками о траве и корове не было войны. Письмо шло сюда до неё и требовало простого ответа: здоров, служу, кормят. Теперь любой такой ответ сперва должен был пережить сегодняшний вечер.
Я сложил лист по мягким сгибам и убрал обратно к сердцу. До письма надо было дожить. Потом подобрать слова.
На сгибе осталась бурая полоса от моего грязного пальца. Я стёр её рукавом — только размазал.
Тревогу подали в третьем часу.