Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 32

Остальное известно: он просит жену дойти до конца дороги, где находится колодец, в который она и падает. «Если она пройдет мимо, что ж, тем лучше; если же упадет в колодец, то, значит, таков был Божий приговор».

Нетрудно заметить символическое богатство этого фантазма: преступление задумано заранее, именно оно придает общую тональность отношения между Бодлером, пьяницей и его женой (матерью Бодлера, Мари Добрей и т. п.). Все последующие события вытекают из преступления, так что самоумиленность пьяницы отравлена уже с самого начала: это садист, плачущий над своей жертвой, — случай нередкий. Однако Бодлер-Пьяница вступает с холодной женщиной в контакт, чтобы «попросить у нее прощения. Любовная тема, таким образом, поначалу предстает как холостая тема мазохизма. Бледность и худоба женщины возбуждают героя (мотив фригидности и «ужасной еврейки»). Известно, что худоба представлялась Бодлеру «более непристойной», нежели полнота. Здесь уже намечается переход к садизму. Пьяница хочет совершить насилие над холодностью, осквернить ее, в лице женщины надругаться над ее счастливым любовником, воплощающим мораль. (Он якобы «запретил» ей вступать в интимные отношения с мужем.) В то же время он стремится довершить (насилие = смерть) начавшееся разрушение этого тела, о чем как раз и свидетельствует худоба. Он хочет принудить эту чистоту и это целомудрие к непристойности, хочет овладеть этой женщиной как последней девкой — немедленно, прямо здесь, на перекрестке, да еще и в одежде (здесь вновь обнаруживается фетишистский мотив, знакомый нам по «Фанфарло»). Она отказывается, и он ее убивает. Точнее, поскольку у него недостает мужества самому совершить непосредственный поступок, он вверяется случаю и магии (мотив бессилия и стерильности: человек действует не сам, а побуждает к действию другого). Преступление как бы покрывает насилие, причем не только потому, что в эмоциональном отношении они эквивалентны, но и потому, что Бодлер боится самого себя; ведь насилие недвусмысленно эротично, тогда как преступление камуфлирует его сексуальный характер. Он убивает, чтобы проникнуть в нее, осквернить и тем самым посягнуть на Добро, которое она воплощает. Но ему не удается овладеть ею, и он топит все дело в крови, так что она — где-то в темноте, у него за спиной — принимает смерть, которую он подготовил только словесно. Долгое время Бодлера преследовал этот фантазм. Завуалированное преступление все же устраивало его не вполне; Асселино вспоминает, что у него была придумана и другая концовка: «Бодлер рассказывал (Рувьеру) одну из главных сцен своей пьесы, где пьяница, убив жену, вдруг испытывает приступ нежности и желание ее изнасиловать; подруга Рувьера возмутилась жестокостью ситуации. "О, мадам, — ответствовал Бодлер, — с любым на его месте случилось бы то же самое. А те, кто не таков, — просто чудаки"». Asselineau Ch. Recueil d'anecdotes (впервые опубликовано полностью в книге: Crepet E. Charles Baudelaire).

Возможно, что этот эпизод имел место раньше, чем было написано письмо к Тиссерану, где Бодлер, опасаясь театральной цензуры, а также, несомненно, чтобы сделать сцену более динамичной, заставил героя испытать желание в момент, когда женщина была еще жива. Это вполне вероятно, поскольку, как мы видели, Бодлер обдумывал и другую концовку — косвенное убийство; между тем для того, чтобы некрофильское искушение имело смысл, необходим труп. Иными словами, по первоначальному замыслу пьяница должен был задушить жену или заколоть ее кинжалом, а затем уже изнасиловать. Нечувствительное, стерильное, холодное тело, делающее фригидную женщину недоступной, обретает здесь свой подлинный смысл и конечное воплощение: в пределе холодная женщина — это труп. Именно в присутствии трупа сексуальное желание становится наиболее преступным и в то же время — сиротливым; к тому же отвращение к мертвой плоти вселяет в Бодлера глубочайшее чувство небытия, делает его более своевольным, более искусственным, «охлаждает» его. Таким образом, фригидность, которая по своей сути есть не что иное, как стерилизация с помощью холода, обретает наконец свою подлинную атмосферу — атмосферу смерти; в зависимости от преобладания в сознании Бодлера садистского или мазохистского искушения образ смерти также варьируется, отождествляясь то с лунным блеском ледяного, нетленного металла, то с остывающим трупом, из которого уходит живое тепло. Отсутствие жизни или уничтожение жизни — бодлеровский дух движется между этими двумя крайностями.

После всего изложенного остается не так уж много сказать относительно дендизма Бодлера: читатель и сам без труда установит его связь с бодлеровским антинатурализмом, тягой к искусственности и фригидности. Несколько замечаний сделать все же необходимо. Прежде всего Бодлер сам отметил, что дендизм — это мораль, требующая усилия: «Для тех, кто является одновременно и жрецами этого бога и его жертвами, все труднодостижимые внешние условия, которые они вменяют себе в долг, — от безукоризненной одежды в любое время дня и ночи до самых отчаянных спортивных подвигов — всего лишь гимнастика, закаляющая волю и дисциплинирующая душу» («Романтическое искусство». Художник современной жизни: IX. Денди). При этом Бодлер сам употребляет слово «стоицизм». Требуя от себя выполнения множества скрупулезных и мелочных правил, он делает это прежде всего затем, чтобы накинуть узду на свою безудержную свободу. Придумывая себе все новые и новые обязанности, он пытается утаить от себя собственную бездну: он становится денди в первую очередь из страха перед самим собой; это — аскеза в духе циников и стоиков. Отметим, что безосновность, свободное полагание ценностей и обязанностей роднит дендизм с актом выбора той или иной Морали. Похоже, что в данном случае Бодлеру удалось удовлетворить ту жажду трансцендентности, которую он обнаружил в себе изначально. Однако это обманное удовлетворение. Дендизм являет собой лишь бледную тень абсолютного выбора ничем не обусловленных Ценностей. На самом деле он не выходит за рамки традиционного Добра. Он, конечно, безосновен, но он также совершенно безобиден. Он не подрывает никаких предустановленных законов. Он заявляет о своей бесполезности, и он действительно ничему не служит; но он ничему и не вредит, а потому господствующий класс в любом случае отдаст предпочтение денди перед революционером, подобно тому как буржуазия времен Луи-Филиппа проявляла гораздо большую терпимость к крайностям искусства для искусства, нежели к ангажированному творчеству Гюго, Жорж Санд и Пьера Леру. Дендизм — это детская игра, на которую снисходительно взирают взрослые. Бодлер всего лишь принимает на себя дополнительные обязательства сверх тех, которые предписывает ему общество. Он рассуждает о них напыщенно и заносчиво, однако в уголках его губ проскальзывает легкая усмешка. Он не хочет, чтобы его до конца принимали всерьез.

Впрочем, взглянув на дело более глубоко, можно заметить, что в этих строгих, но бесполезных правилах воплотился его идеал усилия и конструирования. Благородство и человеческое величие Бодлера в значительной мере проистекают из его отвращения к расхлябанности. Бесхарактерность, неряшливость, расслабленность представляются ему непростительными грехами. Следует обуздывать себя, держать в руках, проявлять собранность. Вслед за Эмерсоном он замечает: «Герой — это тот, кто неизменно собран». В Делакруа его восхищает «лаконичность и своего рода сдержанная напряженность — обычное следствие концентрации всех духовных сил ради достижения поставленной цели». Мы уже достаточно хорошо знакомы с Бодлером, чтобы уяснить смысл этих максим: живя в эпоху детерминизма, он, однако, с самого рождения чувствовал, что духовная жизнь не задана, что она непрестанно творится; ясный рефлектирующий ум позволил ему сформулировать идеал самообладания: в добре, как и во зле, человек вполне становится самим собой лишь тогда, когда испытывает крайнее напряжение. Речь идет все о том же усилии, которое необходимо предпринять, чтобы слиться со своим «другим». Держать себя в руках, в узде — значит, собственными руками натягивая поводья, произвести на свет самость, которой ты и хочешь обладать. С этой точки зрения, дендизм — это один из эпизодов в постоянно рушащемся предприятии Бодлера-Нарцисса, пытающегося посмотреть в воды собственного источника и уловить в них свое отражение. Ясность сознания, дендизм — все это различные воплощения пары «палач—жертва», когда палач тщетно пытается отстраниться от жертвы, чтобы узреть свой собственный облик в ее искаженных мукой чертах. Попытка самоудовлетворения выступает здесь в своей наиболее отчетливой форме: быть объектом для самого себя, стать собственным отражением, предстать в качестве оправы, чтобы овладеть объектом, предаться его созерцанию, слиться с ним. Вот это-то и заставляет Бодлера пребывать в постоянной напряженности: ему неведома не только расслабленность, но и спонтанность. Его сплин более всего далек от душевной несобранности; напротив, он свидетельствует о мужественной неудовлетворенности, об изнурительной и сознательной попытке самоопределения. Жорж Блен весьма справедливо пишет: «Заслуга Бодлера в том, что, избавив свое душевное смятение от ига застывших формул, он сумел придать ему более точное звучание… Новизна заключалась в том, что Бодлер изобразил чаяние как «напряжение душевных сил», а не как их распад… В конечном счете от романтиков Бодлера отличает то, что он превратил душевную смуту в победоносный принцип». Вот почему психическое становление Бодлера может быть только непрерывным процессом работы над собой. Неволить и понуждать себя, чтобы в максимальной мере располагать собственными возможностями, — такая свобода у Бодлера — это вовсе не умение отдаться мгновению, как у Жида, это боевая стойка. Все дело лишь в том, что подобные внутренние процессы не могут иметь целью успешное завершение какого-нибудь полезного дела; они должны оставаться неоправданными и тем более не должны ставить под сомнение теократическую мораль; на их долю остается область дендизма с его сугубой бесполезностью.