Страница 173 из 174
Ирония… Возможно, я вижу её там, где не видят другие, но мне сдаётся, что понятие это, как широко его ни понимай, всё будет мало, что чересчур этическим или чересчур политическим оно быть не может. Если Кант после грозной и слишком уж успешной гносеологически-критической кампании под знаменем «постулатов практического разума» возвращает, снова вводит в оборот всё, что только-только сокрушил анализом, поскольку, как говорит Гейне, «старику Лямпе нужен был какой-нибудь бог», я вижу тут политическую иронию. Если Ницше и Ибсен, один в философии, другой в комедии, усомнились в ценности для жизни правды, я вижу и здесь тот же самый иронический этос. Если христианское Средневековье со своей догмой о первородном грехе, то есть учением о сущностной и для массы непреодолимой греховности мира, всегда позволяло идеалу закрывать глаза на реальность, поступалось идеалом во имя слишком человеческого, чётко отличало высокую духовную культуру от природной основы и львиную долю последней отдавало греху, в теории вытесняя её на территорию беззакония и учитывая на практике, то в моих глазах это опять-таки не что иное, как ироническая политика. Если Адам Мюллер, мыслитель, несмотря ни на какой прогресс, подвергшийся гнусной клевете, однако в политической сфере сказавший наиболее мудрые, проницательные слова о мире, не путает политику с правом, а без колебаний, решительно определяет право как естественную и историческую данность, как что-то легитимное, одним словом, как зримую власть, а политику, или государственную мудрость, в отличие от права – как принцип, который учит нас применять позитивно-историческое и несомненное право «с известной осторожностью», примиряя его с совестью, разумом, с настоящим и будущим, с пользой, как принцип посредничества, сосуществования, внушения и контрагирования, который в науке нужно чётко отличать от юриспруденции, но который на практике должен идти с ней рука об руку, – так тут опять-таки политика, причём в ироническом и консервативном смысле, собственно, и являющемся её смыслом и духом. Однако наиболее красивым, блестяще-пессимистическим выражением консервативной иронии для меня служит политическое письмо старого Фридриха фон Гентца одной юной знакомой, где говорится: «Мировая история – это вечный переход от старого к новому. В вечном круговороте вещей всё разрушает само себя и созревший плод падает с породившего его дерева. Но чтобы этот круговорот не привёл к скорой гибели всего существующего, в том числе и правильного, доброго, то помимо большого, в конечном счёте всегда преобладающего числа тех, кто работает на новое, непременно должно оставаться и меньшинство, пытающееся, не теряя из виду цели, а также чувства меры, отстаивать старое и, хоть оно не может и не хочет остановить поток времени, по крайней мере, удерживать его в определённом русле. <…> Я всегда отдавал себе отчёт в том, что, невзирая на всю величественность и силу моих комитентов, невзирая на все одержанные ими отдельные победы, дух времени в конце концов окажется мощнее нас, что газеты, как я ни презираю их неумеренность, не утратят своего чудовищного превосходства над всей нашей мудростью, а искусству, как и власти, не удастся вставить палки в мировые колёса. Всё это, однако, не стало поводом для того, чтобы забыть о преданности и упорстве в деле выполнения некогда возложенной на меня задачи; лишь плохой солдат бросает знамя, от которого отвернулась удача. Во мне также довольно гордости, чтобы в трудные минуты говорить себе: victrix causa Diis placuit, sed victa Catoni».
«Дух» – это дух времени, дух нового, дух демократии, на него работает «в конечном счёте всегда преобладающее» большинство. Но подобные свидетельства доказывают, что наиболее проницательны те, чья задача – направлять «дух», возможно, потому, что они «больше всех в нём нуждаются».
Ирония и консерватизм – близкородственные настроения. Ирония, пожалуй, и есть дух консерватизма, если он вообще имеет дух, что вовсе не обязательно, как и в случае прогресса и радикализма. Консерватизм может быть простым и сильным эмоциональным посылом, без ума и печали, таким же грубым, как и бодро-радостно-правоверный прогрессизм; тогда он в ладу с самим собой и, противоборствуя разложению, рубит с плеча. Умным и печальным консерватизм становится, лишь когда сугубость национального чувства сочетается с сугубостью интернационального интеллекта, когда его сущность усложняет чуточка демократии, литературы. Ирония – это форма интеллектуализма, и ироничный консерватизм – это интеллектуалистский консерватизм. Тут в известной степени вступают в противоречие «быть» и «оказывать воздействие», и, возможно, своими методами борьбы с демократией и прогрессом, консерватизм как раз им содействует.
Прогресс верует, что консерватизм непременно имеет в подоснове грубость и злобную глупость, верует тем искреннее, чем больше в нём самом бездуховности-бодрости-радости-правоверности. Спорить ли? Бюргер Якоб Буркхардт был неглупым и неплохим человеком, но общеизвестны его политически-охранительные взгляды, аристократическое неприятие вторжения шумного вольнодумства в ратушу и церковь старого Базеля, неколебимая приверженность оппозиции, которую составляло молчаливое и гордое консервативное меньшинство. А ещё – симпатии к народу, отличавшие столь многих консервативных политиков древности и Нового времени. Консерваторами были Гёте и Ницше, консервативным был и останется любой немецкий ум, если, конечно, останется самим собой, а не демократизуется, то есть не уничтожится.