Страница 73 из 86
Пусто и тихо, как бывало в «Устрице» ранним утром, до первых посетителей. Маленький мальчик просыпался тогда на мешках с мукой, и несколько секунд, пока память не вспомнит, где он и кто он, внутри не было ничего. Ни боли, ни страха. Только серый свет из окошка под потолком и покой.
Он стоял посреди ревущей арены и не понимал, почему ему не больно.
— Дяденька.
Жан-Батист опустил глаза.
Мальчишка стоял прямо перед ним, внизу, у самых его сапог. Одной рукой он подтащил свою кривую табуретку, а другой держал тарелку, а на тарелке лежал золотой шарик.
Рёв трибун отодвинулся куда-то за край мира.
— Это вам, — сказал мальчишка и протянул тарелку вверх, обеими руками, как протягивают самое важное. — Я его для вас оставил. Ещё когда жарил, решил вам отдать.
Жан-Батист не пошевелился.
— Вы берите, — терпеливо сказал мальчишка. — Он тёплый ещё. Я его полотенцем накрывал, чтоб не остыл.
— Зачем?
Голос вышел чужим, и каким-то ржавым как несмазанная петля.
Мальчишка пожал плечами.
— У вас лицо голодное. Вы когда готовили, ни разу не попробовали так, чтоб с радостью. Я видел. Вы пробовали, как проверяют. А надо пробовать, как едят. — Он качнул тарелкой. — Берите уже. У меня рука затекла.
Жан-Батист взял тарелку. Руки сработали раньше чем он сообразил.
Тарелка была тёплая. Шарик лежал на ней, круглый, румяный, в тёмную грибную крапинку, и пах ржаным хлебом и северным лесом.
«Откуси, сказало что-то внутри.Не раскладывай на составляющие. Просто откуси.»
Он поднёс шарик ко рту и откусил половину.
Хруст. Под коркой нежность белка. Потом желток, горячее жидкое золото залило язык, смешалось с ржаной крошкой, с грибной горчинкой, с крупной солью, и замок сломался с ржавым визгом разлетевшись на куски. Из тёмного угла, где много лет лежало запертое, хлынуло.
«Устрица». Ночь. На столе чадит сальная свеча. Отец вернулся из кабака раньше времени, трезвее обычного, мрачнее обычного, сел за пустой стол в зале и уставился в стену. Маленький Жан-Батист стоял в дверях кухни со своей тарелкой. С мягкими, дрожащими яйцами, похожими на упавшее облако, которые он только что приготовил сам.
Он поставил тарелку перед отцом и сжался, ожидая подзатыльника.
Отец посмотрел на тарелку. Долго смотрел, с напряжением и внутренней тяжестью. Потом взял ложку и попробовал.
И замер.
Он сидел неподвижно очень долго, бывший подмастерье Мишель-Бернар, пьяница, но не вор. Свеча трещала. Где-то в порту орали грузчики. Потом отец поднял глаза на сына, на маленького грязного мальчишку, и улыбнулся. Жан-Батист не знал, что отец умеет улыбаться. За шесть лет он не видел этого ни разу.
— Твоя мать так готовила, — тихо сказал отец. — Точно так. Я думал, я забыл.
Он доел всё. До последней капли, подобрав остатки хлебом, и от этого простого движения у мальчика внутри стало так тепло, что хватило бы обогреть весь порт. Отец посидел над пустой тарелкой ещё немного. Потом встал и ушёл наверх, не сказав больше ни слова.
У Жан-Батиста никогда не было матери, а в ту ночь, на одну минуту, она появилась. Она жила в тарелке яиц, приготовленных с любовью, отец увидел её там, и она была настоящая.
Неделю мальчик летал.
Он выждал, подгадал вечер потише и приготовил те же яйца снова. Поставил перед отцом и встал рядом, заранее улыбаясь.
Отец смахнул тарелку на пол.
— Не переводи продукты, — сказал он, не отрываясь от кружки.
Больше Жан-Батист с любовью не готовил. Любовь сработала один раз и сломалась. Боль от этой поломки была такая, что проще оказалось запереть всё разом. Тарелку, свечу, улыбку, мать, которой не было. Запереть, навесить замок и выбросить ключ в гавань. С тех пор он готовил головой, и голова ни разу его не подвела. Она довела его до королевского стола. Но… голова не умела любить.
Жан-Батист стоял посреди ревущей арены с надкушенным шариком в руке и плакал.
Он не плакал с семи лет. Не плакал над ожогами, не плакал на отцовских похоронах, где кроме него стоял только могильщик. А сейчас слёзы шли сами и падали на кружевную манжету. Желток остывал на языке. Ржаная корка пахла лесом, в котором он никогда не был, и чужой северный хлеб был на вкус той самой минутой, когда он услышал: «Твоя мать так готовила.»
Внизу мальчишка наблюдал за ним спокойно, без испуга. Так, словно взрослые мужчины регулярно плачут над его яйцами. Обычное дело, чего уж.
— Вкусно? — деловито спросил он.
Горло не работало. Жан-Батист попытался ответить, не смог, и тогда сделал то, что хотелось сделать ещё там, у рабочего стола, когда он впервые увидел эту кривую табуретку.
Он опустился перед мальчишкой на одно колено, протянул руку и поправил ему колпачок на правильный угол. Вихры всё равно торчали. С такими вихрами не справился бы королевский цирюльник со всей своей помадой.
— Вкусно, — сказал Жан-Батист. — Это лучшее яйцо, которое я ел в жизни. Доешь со мной?
Он разломил остаток шарика и протянул половину. Мальчишка просиял, ухватил свою долю, и они съели её вдвоём. Заморский маэстро на колене посреди помоста и шестилетний повар со съезжающим колпачком жевали, глядя друг на друга, а арена ревела вокруг, не понимая, чему стала свидетелем.
Желтка в шарике хватило на двоих. Хлеба, чтобы подобрать остатки с тарелки, у них не было, и мальчишка без церемоний провёл по ней пальцем. Подумал. Протянул тарелку Жан-Батисту.
Жан-Батист посмотрел на размазанное золото, на собственную манжету в крошках. Провёл пальцем по фарфору, как делают только с тем, с чем жалко расставаться.
Этап назывался «Начало Жизни».
«Север знает толк в названиях» — подумал Жан-Батист.