Страница 6 из 43
Мария поила сына тёплым молоком с мёдом, парила ножки в ромашке. Кашель не проходил. Мальчик стал вялым, перестал улыбаться, плохо ел.
На четвёртый день он проснулся с высокой температурой. Глаза блестели, кожа горела.
— Зови лекаря, — сказала Мария мужу.
Иван Павлович привёл старика с медной трубочкой. Лекарь послушал грудь младенца, покачал головой.
— В лёгких свистит. Может круп, может воспаление. Кровь пустить?
— Ему же восемь месяцев! — закричала Мария.
— Тогда не знаю. Дайте горчичников, поставьте кровать к печи. Я не волшебник.
Он пожал плечами и ушёл. Мария осталась с Виктором на руках. Она ненавидела лекаря за это пожимание. За то, что он не попробовал ничего, кроме горчичников.
Она сидела с ним ночи напролёт. Сменила десяток мокрых тряпок. Читала вслух свои записки о стекле. Ей казалось, что знакомый голос его успокаивает. Виктор дышал тяжело, с присвистом, и иногда открывал глаза: мутные, непонимающие.
«Пожалуйста, — шептала Мария. — Не уходи. Ты нужен мне. Ты нужен миру».
Но ребёнок не слышал.
Он умер на рассвете 11 февраля.
Тихо. Без крика. Просто перестал дышать.
Мария почувствовала это раньше, чем поняла. Тепло ушло из тельца. Грудка больше не поднималась.
Она не закричала. Не завыла. Прижала сына к себе и раскачивалась час, другой, третий.
— Маша, — услышала она голос мужа. — Отдай. Мы похороним.
— Нет, — ответила она.
Иван Павлович заплакал. Взял её за плечи, забрал тело.
— Я сам сделаю, — сказал он осипшим голосом. — Ты не должна.
В голове стучала одна мысль:
«Я не уберегла. Я читала про стекло, а надо было читать про лёгкие. Надо было звать другого лекаря. Надо было…»
Она не договорила. Потому что никакое «надо» уже не вернёт его.
И пришла другая, более страшная: «А если он умер, потому что я не молилась? Бабка Анисья говорила, огонь в нас, но, может, нужно было Бога просить?»
Она не знала ответа. И никогда не узнает.
Хоронили Виктора через день. Священник бормотал про ангелов. Мария стояла, не двигаясь, не моргая.
Она не заплакала. Ни разу.
Вернувшись домой, она прошла в детскую. Забрала люльку, пелёнки, погремушку, деревянного коня, которого Виктор любил больше всех. Сложила в мешок.
— Спрячь, — сказала мужу. — Куда-нибудь, чтобы я не видела.
— Ты бы поплакала, — сказал он. — Легче станет.
Она покачала головой. Не потому, что не хотела. А потому что боялась: если начнёт, то не остановится. А останавливаться нельзя. У неё ещё будут дети. И больше никто не умрет на её руках.
Она ушла в свой кабинет, заперлась.
Смотрела на пустые полки. На осколок колбы. На тетрадь с записками о стекле.
«Ты хотел сделать первый шаг, — прошептала она. — Почти получилось. А я не уберегла».
Она легла на диванчик и пролежала до утра. Не спала. Не плакала. Только смотрела в потолок.
Первый год замужества пролетел быстро. Слишком быстро.
Она научилась стряпать не хуже свекрови. Научилась читать латынь без словаря. Научилась просыпаться по ночам. Не к ребёнку, которого уже нет, а к собственным мыслям, которые не давали ей спать.
Иван Павлович каждый вечер спрашивал:
— Как ты?
— Держусь, — отвечала Мария.
Он улыбался. Она улыбалась в ответ. Но он не знал, что по ночам она сидит на полу в той комнате, где стояла детская кроватка. Гладит пустой пол. Шепчет имя, которое никто больше не произносит.
Она не плакала. Но внутри что-то горело. Не огонь, а сухая, беспощадная решимость.
«Я рожу ещё, — думала она. — Сколько придётся. И я их уберегу. Уберегу».
Она взяла тетрадь с рецептами. Перечитала записи о стекле, о соде, о печах. Ничего не изменилось. Мир не рухнул. Просто стал теснее и тяжелее.
А по ночам, когда муж засыпал, Мария садилась за свой стол. Открывала тетрадь. Писала рецепты, формулы, вопросы.
«Сода + известь = прозрачное стекло. А если добавить буру? Говорят, граф Строгов использует буру. Но у нас нет. Надо найти способ».
А через несколько недель поняла: что-то изменилось.
Тошнота по утрам. Тяжесть в груди. Те же признаки, что и в прошлый раз.
Она не обрадовалась. Не испугалась. Замерла.
«Не может быть, — подумала. — Так скоро?»
Она перебирала в уме дни недели, месяцы. Считала. Сошлось: зачали они ещё до того, как Виктор заболел. До того, как мир перевернулся.
Она ничего не сказала мужу.
Боялась. Не боли, не родов. А того, что слова сглазят. Что, если сказать вслух, то ребёнок не выживет, как Виктор.
Она лежала в темноте, положив ладонь на плоский ещё живот, и шептала едва слышно:
— Ты будешь жить. Я не позволю тебе умереть.