Страница 38 из 86
ЕГО ГЛАЗА
Темно, всегда темно… Можете ли вы, чьи глаза видят, понять мучительное состояние человека, лишившегося драгоценного дара — зрения, человека, обреченного постоянно быть в темноте, постоянно напрягать слух, осязание, чтобы этим хоть в какой-то мере возместить невозместимое? Ночь, отныне и до конца дней — всегда ночь… Для всех других утро сменяется вечером, за ночью приходит день; восходит солнце, и его лучам радуется все живущее; когда спрячется оно, на небе поднимется луна, зажгутся звезды, в домах и на улицах вспыхнут электрические лампочки; для всех одни цветы — красные, другие — белые, фиолетовые, желтые, трава — зеленая, а небо — голубое…
Небо! Какую силу, какую радость бытия испытывал он, когда взмывал на стремительной по-шмелиному жужжащей среброкрылой машине в голубой бескрайний простор, когда, будто ласточка, кувыркался там, слившись с самолетом воедино, ощущая его, как живое, трепетное существо, послушное малейшему повороту штурвала; вероятно, такое же чувство вело Икара, сына Дедала, когда он, презрев опасность, устремился на крыльях к солнцу и, обожженный, упал на камни [12]…
Только тот, кто сам летал, сам стремился в поднебесную высь, может понять эту радость парения!
Небо… Никогда-никогда больше он не увидит его… Какое там! О небе ли думать ему, слепому инвалиду, когда даже передвижение по земле представляется сейчас нелегким делом.
Инвалид! Слепой! Конечно, всякий, увидев, как ты растерянно остановился на перекрестке, протянет тебе руку и поможет перейти на другую сторону улицы; ноне больнее ли от этого ему, бывшему летчику-истребителю? Лишнее напоминание о беспомощности…
Лучше уж — не ходить, не показываться на людях, чтобы не ведать того горького чувства, какое охватило его вчера, когда какая-то сердобольная старушка помогла ему добраться до дому… Старушка самостоятельнее, чем он, тридцатилетний мужчина!
Лучше — сидеть. Он и сидит, точно прирос к легкому плетеному креслу; даже не шевелится лишний раз, чтобы не скрипело. Ему кажется, что это скрипит его тело, отяжелевшее, потерявшее гибкость.
Но никуда не скроешься от воспоминаний. Бесконечной чередой, мучительные и гордые, проносятся они в мозгу, будоража кровь, и самое яркое среди них — когда случилось это, непоправимое…
Они поднялись, как всегда, по сигналу тревоги с полевого аэродрома, укрытого зеленью берез и осин. Он шел ведущим.
Бой был тяжелым. Большая группа бомбардировщиков противника шла бомбить город и важный узел дорог. Их прикрывали «мессершмитты». После, как только в небе показались советские истребители, на подмогу фашистским асам явились еще и «хейнкели».
Это был один из тех последних крупных воздушных боев минувшей войны, когда гитлеровская люфтваффе еще пыталась вернуть утраченное превосходство в воздухе. С той и другой стороны — большое количество машин, с той и другой стороны — упорное желание добиться победы. Воздушное сражение разгорелось сразу на нескольких высотах — «этажеркой», как говорят летчики.
Как сокол прянуть из-за облака на врага, молниеносным ударом разметать строй машин неприятеля, не давая ему опомниться, бить, бить, бить — было излюбленным приемом старшего лейтенанта Дмитрия Алексеевича Трубицына. Под стать командиру были и летчики ею звена.
Они налетели — и все завертелось в дьявольской карусели. «Юнкерс», которого Трубицын избрал себе мишенью, тотчас задымил и отвернул в сторону. Оставляя за собой густой черный шлейф дыма, он устремился к земле и, ударившись о нее, взорвался.
А Трубицын уже клевал другого, то взмывая почти по вертикали в поднебесье, то снова пикируя на цель. Пока его звено расправлялось с бомбардировщиками, другие краснозвездные машины атаковали самолеты конвоя, не позволяя им прийти на помощь «юнкерсам».
И тут, в самый разгар боя, Трубицын увидел, что довольно многочисленная группа «юнкерсов», отколовшись от остальных, хочет ускользнуть незамеченной. Он сразу разгадал их маневр: избежав схватки, слегка отклониться от заданного курса, а затем снова лечь на него. «А-а, хитрят, гады! Думают — обманут!…» Крикнув по радио соседу, чтобы тот принял командование, Трубицын бросился в погоню за «юнкерсами» и скоро догнал их.
Они огрызались из пушек и пулеметов, а он кружил и кружил над ними, угощая их свинцовыми гостинцами то справа, то слева, выжимая из своего «яка» предельную скорость и увертливость. Наконец ему удалось зайти одному в хвост. Поймав его в перекрестие прицела, Трубицын нажал на спуск, но выстрелов не последовало: кончились боеприпасы.
В это мгновение, прошитый пулеметной очередью, вспыхнул его самолет. На базу не вернуться. А враг упорно старался пробиться на восток.
И тогда холодная, непреклонная ярость зажглась в нем. «Выброшусь на парашюте», — мелькнула мысль; но, казалось, то подумал не он, а кто-то другой. Сам же Трубицын был полон одним: атаковать, не пустить дальше, сбить хотя бы еще одного! Нет боеприпасов, но есть — таран; повторить подвиг Талалихина и Гастелло!…
«Врешь, фашист, все равно больше не летать тебе! Не уйдешь!» — твердил он с мстительной ненавистью, решая в эти стремительно летящие мгновенья не только судьбу противника, но и собственную; а руки уже делали свое дело — направили самолет прямо в широкую бледно-зеленую тушу ближайшего «юнкерса». Как-то внезапно она приблизилась, выросла до чудовищно огромных размеров, заслонив собой горизонт, небо, все, все… Удар! От сотрясения Трубицын едва не потерял сознание. В уши ворвался отвратительный скрежет, с каким винт вспарывал начиненное бомбами брюхо «юнкерса», страшный треск ломающихся лонжеронов. Истребитель не взорвался только потому, что бак был тоже почти пуст. «Юнкерс» рассыпался на части. Мелькнуло искаженное от ужаса лицо немца-пилота; дрыгнули в черном проломе худые длинные ноги, обутые в летные унты, должно быть штурмана или стрелка-радиста; красное полотнище развернулось вдруг перед глазами, струя пламени ударила в лицо, обожгла, едва не заставив закричать от нестерпимой боли; и затем все провалилось куда-то.
Как он выкинулся из кабины, как ему удалось отделиться от падавшего в смертельном штопоре самолета, раскрыть парашют и приземлиться — не сохранилось в памяти.
Будто в полусне, когда к нему возвращалось сознание, он слышал скрип телеги, толчки от ухабов, негромкие голоса людей; затем — покойное покачивание и постукивание вагона санитарного поезда, госпиталь… Его подобрали колхозники. У него были повреждены ноги и опалено лицо. Ноги, в общем, скоро будут совсем в порядке, он уже и сейчас может довольно сносно ступать на них; а вот глаза… С лица долго не снимали повязки; а когда, наконец, длинная раскрученная лента марли свалилась, он не увидел света дня — лишь какое-то тусклое мерцание, в котором не различить ни одного предмета.
Нет, он не Икар. Что Икар: красивая сказка! Икар поступил просто безрассудно, не имея никакой нужды рисковать; можно сказать, что это был первый в истории летного дела воздушный лихач; предупреждали — не послушался, ну и поплатился поделом. Урок всем: в воздухе дисциплина прежде всего. Перед старшим лейтенантом Трубицыным стояла святая задача — не пропустить стервятников к городу, не дать бомбить кварталы мирных домов, избежать жертв среди гражданского населения. Он и сделал это. И в сознании содеянного он находит утешение для себя. За это грудь его украсили Золотая звезда Героя и боевые ордена — награда за храбрость; за это ему почет и уважение, хотя он больше и не сражается с врагами Родины, не парит в синем небе, даже не обучает новичков, как делают многие старые пилоты.
Его подвиг не забыт. И все же так тяжко сознавать, что он слеп. Он же летчик, летчик, надо понять это! Его стихия — высота, полет! И вот он, любивший всегда быстроту, стремительность, вынужден теперь передвигаться маленькими шажками, точно учась ходить впервые, ощупывая себе дорогу палкой…
12
Дедал и сын его Икар — герои древнегреческого мифа, первые из людей, научившиеся летать на крыльях, сделанных Дедалом из перьев, скрепленных воском. На этих крыльях они улетели с острова Крит, где содержались в плену царем Миносом. Икар, не послушав предупреждения отца, поднялся слишком высоко к солнцу; солнце растопило воск, и Икар упал.