Страница 33 из 98
Я представил у него в руках стамеску. Было у него такое хобби – делать биты для крикета, по крайней мере раньше. С моего переезда он навещал меня в Лондоне всего однажды, под Рождество на первом курсе, и с тех пор наши разговоры можно было пересчитать по пальцам. Он всегда задавал два вопроса: «У тебя все нормально?» и «Денег хватает?» – и на оба полагалось отвечать: «Да».
Не представляю, как бы он отреагировал, если б я хоть раз рассказал ему про учебу в Консерватории. Он всю жизнь проработал на стройке и открыл свою небольшую фирму. Если бы он узнал, как мы выжимаем себя досуха, как вкладываем силы, сердце и душу в «кривляния на сцене», обплевался бы, наверное. Пару раз он интересовался моей работой в ресторане – возможно, убеждал себя и всех, кто спрашивал, что сын уехал навстречу ярким лондонским огням ради карьеры в индустрии гостеприимства.
— Наконец-то руки дошли ванную отремонтировать, – сказал он, когда пауза затянулась.
Мама любила полежать в ванне. После ее смерти я перестал туда заходить, просто не мог. Когда отец переехал, чтобы за мной приглядывать, он какое-то время пытался загонять меня в ванную силком, но, как ни срывал горло, называя меня маленьким говнюком, ничего не добился. Потом сдался и позволил мне мыться в раковине туалета на первом этаже. Он вообще довольно быстро бросил попытки меня воспитывать.
Мне было восемь, когда она умерла. Не помню, каким я был до того, но с ее уходом дом тоже как будто умер. С отцом жизнь стала тихой, почти беззвучной, но оставленная матерью пустота завывала, как ураган. В моей памяти она всегда представала ангелом в пушистом махровом халате, с сонным взглядом и копной рыжих волос, сияющих, как электрокамин в гостиной.
Я бы сказал Джонатану, что горе – это страх ванной комнаты. Эта мысль меня рассмешила. Отец тяжело вздохнул. Я слышал, как он раздумывает, не повесить ли трубку. На улице царило оживление, солнце уже зашло, и мимо проносились размытые огни автомобилей. Кнопки таксофона начали пульсировать. Мне было нехорошо. Хотелось, чтобы отец приехал и обнял меня. Хотелось вернуться к Нине, броситься к ее ногам. Но я был Гамлетом.
— Тебе ничего не нужно? – спросил он.
— Почему ты никогда не рассказывал мне о маме?
— Я ее плохо знал.
— Достаточно, чтобы обрюхатить и кинуть.
— Это в школе вашей такому учат? Ворошить всякое дерьмо?
— Я играю Гамлета, пап.
— Мне что теперь, обосраться от радости?
— Мы никогда про нее не говорили. Никогда.
Он тяжело, сквозь зубы, выдохнул.
— Она была моей мамой.
— Хочешь знать, какой она была, Адам? В зеркало глянь, алкаш.
Он повесил трубку.
Моя рука, сжимающая трубку, дрожала. Секунду я смотрел на нее, а потом изо всех сил треснул трубкой о рычаг – снова и снова, пока она не разлетелась на куски. Задыхаясь, я уставился на пучок проводов и диодов и пожалел, что Джонатан не видит меня в этот момент первобытной ярости.
Остаток вечера я помню урывками, как фрагменты сна. Помню, как подарил свое пальто бездомному. Как спускался к берегу Темзы под мокрым снегом. Как в баре у реки получил по лицу от широкоплечего парня в костюме за то, что поставил локоть на голову его подружке. Как забрался на баржу, пришвартованную у Тауэрского моста, а потом убегал от сторожевого пса. Как корчил рожи, изображая комедийные и трагические маски в исцарапанном окне ночного автобуса: обвисшие сосульки русых волос, потеки грима на щеках, ярко-алые десны, серые зубы. Последнее, что я помню, – как еду в черном такси и меня всего колотит, за закрытыми веками вспыхивают огни, а голова моя лежит на плече Джонатана Дорса.