Страница 148 из 239
Никитин лежал у окна, кровать у дальней стены, справа. Двое других больных спали, третий читал газету, подняв ее перед лицом.
Никитин полусидел, опираясь на подушку, поставленную к спинке кровати, в сером больничном халате поверх белья. Очки в стальной оправе все те же.
Пустой правый рукав халата перекинут через спинку кровати, не подколот булавкой, как он всегда подкалывал на людях. Здесь, в палате, он его не заправлял. Рукав висел свободно.
Это было первое, что я заметил. Не лицо, не позу, а незаколотый рукав.
И второе Никитин выглядел меньше, чем обычно. Не в росте, а в объеме. Будто за полторы недели он ушел в себя, осел, как оседает снег под оттепелью. Лицо серое, скулы резче, под глазами тени.
На тумбочке у кровати граненый стакан с чаем, остывшим, с пленкой сверху. И книга.
Тонкая, в темном переплете с золотым обрезом. Тютчев, та самая, с верхней полки книжного шкафа в его комнате на Карла Маркса, рядом с Блоком и самиздатным Гумилевым. Кто‑то принес ему из дому, мать, скорее всего.
Никитин увидел меня в дверях, но не удивился. Кивнул на стул у кровати, деревянный, с гнутой спинкой.
– Громов. Сядь.
Я подошел и сел на стул. Тетрадь положил на колени.
Никитин не спросил про тренировки. Не спросил, как идет план, выполняю ли, как фехтование и конкур. Ничего из того, что он спрашивал каждую среду на разборе.
Спросил другое:
– Чай будешь? – Он кивнул на тумбочку. – Мать приносит в термосе. Стакан есть, нянечка даст.
– Не надо. Спасибо.
– Опять «спасибо». – Никитин чуть качнул головой. Не усмехнулся, на это у него не осталось сил, но что‑то в лице дрогнуло. – Так и не отучился.
– Не получилось, знаете ли.
Мы помолчали.
Никитин смотрел в окно. На серый двор, на голые деревья, на скамейку под снегом.
За окном начинало смеркаться, зима, сейчас рано темнеет. Где‑то в коридоре скрипели туфли медсестры, в соседней палате звякнула посуда.
Молчание тянулось долго. Я не нарушал его, Никитин не любил, когда заполняют тишину словами без дела.
Потом он сказал, не отрывая взгляда от окна:
– Сердце оно как лошадь. Загнать можно.
Помолчал.
– Я вот например, загнал.
Я не ответил. Тут отвечать было нечего.
Никитин перевел взгляд с окна на меня.
– Два года я тебя гонял по системе. Цикл, нагрузка, подводка, пик. Все по науке, по Матвееву, по периодизации. А себя не считал. У спортсмена есть тренер, который держит его нагрузку. У тренера тренера нет. Я сам себе не поставил разгрузку. Двадцать восемь лет без выходных, с сорок шестого года, когда из госпиталя вышел. Война, потом училище тренерское, потом ДЮСШ, потом ты. – Он чуть качнул головой. – Вот и результат. Загнал.
Я положил тетрадь на колени и открыл на странице января. Развернул к Никитину и показал.
– Я по плану работаю. Который вы расписали в декабре. До конца месяца. Все виды, по дням и по часам. Бег по вторникам и четвергам с Воеводиным, фехтование по средам с Львом Борисовичем, начали переход на шпагу. Плавание с Бородиным, отрабатываю поворот в большом бассейне. Стрельба с Захаровым и Харченко, винтовка и пистолет. Конкур по субботам, сам барьеры ставлю по вашей схеме, работаю на Зефирке.
Никитин смотрел на страницу. На свой план, написанный его рукой три недели назад.
Долго смотрел.
Потом протянул левую руку к тумбочке. Взял простой, химический карандаш, лежавший рядом с книгой.
Взял медленно. Левой рукой он писал привычно, давно, но в лежачем положении, полусидя, упирая тетрадь, которую я ему подал и придержал, угол хвата выходил непривычный. Карандаш в его пальцах лег иначе, чем за столом.
Он поднес карандаш к правому нижнему углу страницы января. К тому месту, где каждую неделю на разборе ставил свою подпись «ВН», синим карандашом, наискось.
Вывел медленно. «ВН». Химическим карандашом, не синим. Наискось, как всегда, но линии вышли менее твердыми, чем за столом, с легкой дрожью на хвостах букв.
Поставил подпись и бросил карандаш на одеяло.
Вернул мне тетрадь движением головы. Кивнул, мол, забирай.
Я взял тетрадь, закрыл тетрадь и убрал в рюкзак.
– Иди, – сказал Никитин. – Полчаса вышло, нянечка сейчас будет гнать тебя. Не волнуй ее.
Я встал.
– Виктор Семенович.
– Что такое?
– В феврале РСФСР в Горьком. Я поеду.
– Ну конечно. – Никитин кивнул. – С Львом Борисовичем как сопровождающим, я договорюсь через директора. Документы оформит. Ты готов, план в руках. Поедешь и без меня.
– Поеду и выиграю.
Никитин посмотрел на меня.
– Не обещай мне. Обещай тетради. – Он кивнул на тетрадь у меня под мышкой. – Я подпись поставил. Этого хватит. Иди.
Я кивнул и пошел к двери.
У двери обернулся один раз. Никитин уже отвернулся к окну, снова смотрел на серый двор, на голые деревья. Пустой неприколотый правый рукав висел через спинку кровати.
Я вышел.
В коридоре остановился у окна, большого, с широким подоконником, между палатой шесть и окошком нянечки. За стеклом тот же двор, что Никитин видел из палаты.
Голые деревья, заснеженная скамейка, серое январское небо, темнеющее к вечеру. На скамейку под окном намело снегу горкой, нетронутой, без единого следа.
Я постоял у окна минуту, потом пошел по коридору к лестнице, мимо скамей с посетителями и окошка нянечки. В гардеробе сдал казенный халат, забрал пальто и шапку. Вышел на улицу.
На улице Лермонтова уже зажглись фонари. Шел редкий и мелкий снежок.
До общежития на Кирова минут сорок пешком, через центр, мимо Лермонтовского сквера и тира «Динамо». Я поднял воротник, надвинул шапку и пошел дальше.
Глава 18Один
В первую субботу февраля я приехал в армейский манеж на конкур. Третья суббота без Никитина.
Степан Трофимович встретил меня у денников. В стеганке, в галифе, с недоуздком через плечо. Не стал спрашивать, кого выводить, сам решил.
– Сегодня Орлика.
Он вывел серого в яблоках мерина. Не того деревенского Орлика из Громовки и не того гнедого, что мне выпал в Кузнецке осенью семьдесят второго, это кличка ходовая, у каждого второго конюха свой Орлик.
Этот пензенский манежный, тренировочный мерин лет десяти, серый в темно‑серых яблоках по корпусу, с белесой гривой. Я работал на нем осенью, на нескольких тренировках при Никитине, до того как меня закрепили за Зефиркой.