Страница 38 из 67
18
Вайнберг, наконец, занялся сигарой. Гавана, тёмный, почти шоколадный лист, «Ойо де Монтеррей» — я успел разглядеть кольцо, прежде чем он его сдвинул большим пальцем. Долларов пять или шесть штука по нынешним временам, зарплата Оливии за день работы.
Он поднёс её к лицу и провёл под носом вдоль, от головки к ножке, как водят смычком. Понюхал. Помял пальцами у ножки, прислушиваясь к тому, как она поддаётся. Потом вытащил из жилетного кармана перочинный нож — маленький, стёртый, с треснувшей костяной накладкой, из тех, что покупают за доллар и носят тридцать лет, — и срезал головку одним движением, под углом, без всякой гильотины. Сдул крошку в пепельницу.
Спичку он зажёг о ноготь большого пальца. Дал сере прогореть, взял сигару в рот, подержал пламя под ножкой, не касаясь, и покрутил её, пока весь край не занялся ровным оранжевым колечком. Три коротких затяжки, четвёртая длинная. Дым он выпустил вверх, и тот встал над креслом плотной полосой, потому что окна я не открывал. Но теперь придётся открыть. Сотрудникам я давно запретил курить у себя в кабинете — что тут, что в Лос-Анджелесе. Но этому как запретишь?
— Кит, давайте поговорим о дивидендах.
Ну конечно… О чём ещё может говорить банкир? Разумеется, о бабках.
— Досрочных, — уточнил он. — Не по итогам года, а сейчас, в мае. Первая выплата новой компании. Пусть скромная, но объявленная. — Он развёл руками с сигарой. — Поймите меня правильно. Мне лично вы нравитесь. Моргану вы не нравитесь, но Морган — человек цифр, ему нравится всё, что платит. А у нас с ним над головой по комитету, и в этих комитетах сидят люди, которые вчерашний эфир не смотрели, зато читали утренний «Уолл Стрит Джорнал». И эти люди спрашивают: господа, мы вложили деньги в мутные кредиты офшорной компании. Как вы собираетесь их отдавать? И мне нужно им что-то положить на стол, кроме рассказа про наше с вами светлое будущее. Положите мне дивиденд, и я закрою им рты на полгода. А за полгода вы поставите свои станции.
Он замолчал. И я начал считать.
Считал я быстро, потому что эти цифры у меня в голове лежали разобранные и смазанные, как автомат у хорошего солдата.
Линия — тридцать лямов. Выбрано двадцать семь и четыре, потому что бумаги Херста мы брали по дисконту, в среднем по пятьдесят восемь центов за доллар. Пять с половиной процентов годовых. Полтора миллиона одних процентов в год, сто двадцать пять тысяч в месяц, и капает это каждый божий день, включая тот, когда я сидел на Лубянке и объяснял Лаврентию Павловичу, как будет выглядеть его собственный июнь.
И вот на этом месте у меня внутри поднялась злость, которую я до сих пор аккуратно от себя прятал.
Бабки брали втроём. Хьюз, банки, я. Доли получили все, по трети. Понятно, что нужным людям надо будет отщипнуть, Хьюз об этом договаривался в Белом доме. Но сколько кому, так и не сказал, мол позже все станет понятно. Итак, все сидят в одном совете, все пьют шампанское в одном пентхаусе, все читают в «Джорнал оф Коммерс», какая блестящая была операция.
А двадцать семь миллионов висят на одном человеке. На мне.
Потому что в Аспене, у камина, под коньяк и хьюзовские байки про авиацию, я сам, своим языком, настоял: скупаю через отдельное юрлицо, чтобы в случае чего не потянуло журнал. Я это подал как управление рисками и был очень собой доволен. Умный мальчик, страхуется, как взрослый. И только теперь, через два месяца, до меня дошло, что взрослые дяди мне тогда не возразили ни словом. Они переглянулись и согласились. Конечно согласились. Я ведь сам вызвался подставить спину.
Так это и устроено в их мире. Кто берёт на себя рычаг — тот получает управление. Хьюз внёс идею, разведку по финансам Херста, связи и собственное имя, без которого двадцатидвухлетнему издателю журнала с голыми девицами никто не открыл бы линию даже на триста тысяч. Банки внесли деньги. Я внёс исполнение, команду и готовность утонуть. За это мне кресло генерального и треть.
Ладно. Купили меня дёшево, но дальше то ставки поднялись.
Теперь надо думать, как из этого вылезать.
Способ честный: перевесить долг вниз, на корпорацию. Офшор сливается с «Хьюз-Ньюс», двадцать семь и четыре становятся долгом компании, и обслуживают его все акционеры по долям. Справедливо.
И невозможно по трём причинам.
Первая — это вопрос совета директоров. Девять голосов, из них шесть чужих. Говард скорее сожрёт собственную шляпу, чем добровольно возьмёт на себя треть моего кредита, а Пембрук со своими таблицами объяснит, почему это убивает баланс. Банки тоже будут против. Они теряют удавку на меня лично.
Вторая — момент. Тринадцать лицензионных заявок в Федеральной комиссии по связи, девять уже одобрены, комиссия смотрит на финансовое здоровье заявителя. Повесить на компанию лишние двадцать семь миллионов именно сейчас — значит своими руками зарезать всё телевидение, ради которого затевалась вся история.
А третья причина самая паскудная, и до неё я додумался только сейчас, глядя, как Вайнберг стряхивает пепел в пепельницу.
У офшора на руках лежат сорок шесть и восемь бумаг самой корпорации. И по ним компания платит купон — не акционерам по долям, а держателю. Мне. Сто центов с каждого доллара, мимо Хьюза, мимо Пембрука, без всякого голосования. Это единственное место во всей конструкции, где перекос работает в мою сторону.
Слить офшор с корпорацией — значит эту штуку уничтожить. Нельзя платить купон самому себе.
То есть верёвка, на которой я вишу, и верёвка, по которой я карабкаюсь, — одна и та же верёвка.
Вот тут я и перестал смотреть на Вайнберга и уставился в окно.
Потому что если долг нельзя перевесить на партнёров, то его можно перевесить на посторонних.
Бумаги обошлись офшору в двадцать семь и четыре. Номинал — сорок шесть и восемь. Разница, девятнадцать миллионов четыреста тысяч, все эти месяцы лежала у меня в голове красивой бесполезной цифрой, потому что должник по этим бумагам — моя собственная компания, и выжимать из неё деньги означало выжимать из себя.
Но предъявлять их компании нельзя. Предъявить — значит потребовать сорок шесть и восемь у конторы, у которой на счетах четыре. Это я уже проделывал с Херстом-младшим в марте, и мне понравилось, но теперь по ту сторону стола сижу я сам.
Значит, деньги компании надо не забрать, а дать. И дать не свои.
«Хьюз-Ньюс» выходит на рынок с облигационным займом. Публичным, биржевым, на сорок семь миллионов, под четыре и три четверти, на двенадцать лет. Когда за спиной будет первый нормальный квартал с работающими станциями и подпись «Голдман Сакс» под проспектом — покупатель найдётся, этого добра в Америке сейчас полно, страна набита деньгами, а приличных бумаг мало.
А привлечённые деньги идут на досрочное погашение старого долга. Того самого, реструктурированного в марте на два-три года. Компания гасит его по номиналу — потому что по номиналу и должна, там так написано, — и держатель этих бумаг перестаёт быть держателем.
Держатель — мой офшорный «Сэндс оушен фьючерс».
Итого. Корпорация была должна сорок шесть и восемь багамской конторе с молчаливым директором, станет должна те же сорок семь нескольким тысячам американским инвесторам, которые дважды в год стригут купон.
А офшор получает сорок шесть и восемь живыми. Отдаёт Вайнбергу и Моргану двадцать семь и четыре. И остаётся с девятнадцатью лямами.
Удавка снята. Снята не за счёт Говарда, который всё равно не заплатил бы, и не за счёт кассы компании, которая мне самому нужна на передатчики. За счёт рынка.
Я даже улыбнулся. Старик Херст полвека не пускал в свою империю ни одного постороннего доллара, держал всё в семейном фонде и не делился властью даже с собственным советом. А через полтора месяца после того, как его контору взяли за глотку, её долг будут котировать в утренней газете рядом с «Дженерал Моторс».