Страница 195 из 269
Но я приказал себе сдержаться. У детей короткая память, и ты ничего не помнишь, да и не можешь помнить, моя дорогая дочка. Ты не помнишь, как во Флориде Лиза схватила тебя, пятимесячную, и уехала от меня в Торонто к своей матери, потому что я эгоист, я сижу по двенадцать часов в день за пишущей машинкой и не уделяю ей, Лизе, внимания. А потом в Нью-Йорке, когда тебе было десять месяцев, Лиза просто выгнала меня из квартиры, потому что я эгоист, я сижу по двенадцать часов за IBM Typewriter и не уделяю ей, Лизе, внимания. А потом в Торонто, в Канаде, когда тебе было четыре года, Лиза взяла тебя, два чемодана и улетела от меня в Бостон к подруге, потому что я эгоист, я сижу по двенадцать часов за компьютером и не уделяю ей, Лизе, внимания. И каждый раз я догонял вас, находил и добивался примирения с ней — ради тебя, Ханочка! Ведь я назвал тебя именем своей матери, как же я мог бросить тебя? Пока мне фартило, пока печатали мои книги, Лиза целыми днями смотрела по телевизору «The Young and the Restless», «As the World Turn» и прочие «мыльные оперы», а в перерывах меняла домработниц и рисовала абстрактные картинки. А теперь она считает, что я погубил в ней великую актрису, потому что я занят только своими книгами и сведением счетов с КГБ за то, что он запретил мой фильм и практически выгнал из России. А если бы я думал о своей жене, то мог бы написать для нее пьесу, устроить жену в театр или по крайней мере научить ее писать книги…
— Ханочка, дорогая… — Я взял маленькую дочкину ручку, доверчиво-легонькую и прохладную, как ландыш. От этого у меня совершенно сжало душу, и я сказал: — Когда ты вырастешь, ты все-все узнаешь, я тебе обещаю! А сейчас послушай меня внимательно. Раньше я любил и маму, и тебя. И делил мою любовь — тебе половину и маме половину. Понимаешь? А теперь вся моя любовь будет только твоей. Не половина любви, а вся любовь — только твоей. Понимаешь?
— Понимаю, папочка. А как ты поедешь? Смотри, какой ветер.
Я глянул в окно. Действительно, ветер уже рвал с деревьев листву — это, как еще с утра обещали по радио, с Атлантики шел ураган «Глория».
— Ничего, дочка, — сказал я и стал целовать ее маленькую легкую ручку. Этот разговор уже так давил мне на душу, как тяготит плохая сцена в сентиментальном фильме. И Хана, словно чуткая актриса, сделала личико грустным-грустным. Но я взял ее на руки: — Не грусти, Ханочка! Я приеду к тебе на день рождения. Это очень скоро. И я куплю тебе новый велосипед, как обещал. Мы пойдем в магазин, и ты сама выберешь велосипед, какой тебе понравится. О’кей?
Тут она увидела деньги на пустом подоконнике, центов двадцать там валялось.
— Папочка, ты деньги забыл!
— Нет, мне не надо… — отмахнулся я.
— А можно я возьму?
— Возьми.
Она живо высвободилась из моих рук, собрала с подоконника монетки и выбежала из комнаты.
— Мама! Смотри, сколько мне папа денег дал!
Я горестно опустился на стул и почувствовал себя как актер в пошлом спектакле. Мамочка, что мне делать?
Я обвел глазами пустую комнату. Теперь — без белья и покрывала на кровати, без компьютера на столе, без фотографии дочки на стене и без книг на полках — здесь было сиротливо, как в тюремной камере. Все мои вещи: компьютер с русской программой, книги, одежда уже были в машине. Но вдруг я почувствовал, что нас тут в комнате двое: я, уходящий из семьи муж и отец, и еще один я — писатель, который следит за первым и регистрирует каждое его движение.
— Пошел на х… — зло сказал первый «я» второму, вытащил из кармана чековую книжку и стал выписывать Лизе первый чек на содержание дочери — 1 400 долларов. Когда-то, давным-давно, пять лет назад, когда за «Пожар в тайге» я получил сто тысяч долларов, менеджер банка сам предложил мне постоянный банковский кредит аж в десять тысяч и попросил дать автограф. А теперь тот же менеджер проверил мои доходы за последние пару лет и отказал мне в займе даже на «Тойоту-Терсел»! Но «Кредит-лайн» они еще, слава Богу, не отняли, и я могу выписать Лизе чек, а через месяц — еще один. А там будет видно…
Держа в руке чек, я вышел из комнаты.
Ханочка была в детской, а Лиза на кухне. Стоя перед пустыми кухонными полками, она заворачивала тарелки в газеты и складывала их в коробки. Этими коробками, мешками и чемоданами был полон уже весь дом.
— Мне плевать, кто будет перевозить тебя завтра и с кем ты будешь жить, — сказал я и положил чек на кухонный стол, — но у моей дочки будет только один отец. Тебе ясно?
Она разогнулась, посмотрела на чек, а потом мне в глаза. В ее взгляде не было даже привычной мне ненависти, а было только усталое отвращение и желание, чтобы я уехал, исчез, сдох. От этого долгожданного мгновения ее отделяло последнее усилие — молча переждать еще минуту.
— Тебе ясно? — повторил я в бешенстве.
Она протянула мне тарелку.
— Хочешь разбить?
Я молчал.
— Уйди уже! — произнесла она с тоской.
— Гуд бай! — сказал я и пошел из кухни на улицу.
— Счастливо… — бросила она мне в спину.
* * *
В черноте вечера ветер кинул мне в лицо крупные капли дождя, но не остудил бешенства. Я сел в машину, набитую вещами, и поехал. В Нью-Йорк, к приятелю-художнику, который живет один. Вот и весь итог моей семейной жизни, думал я по дороге, вот и все, что я имею в свои пятьдесят лет: старый компьютер, пять коробок моих никому не нужных книг и долг за машину. Вот и все, что я имею на всей этой ё… планете. Ни дома, ни семьи, ни дочки, ни работы…
Ураган «Глория» был не так ощутим в узких марблхедских улицах, но стоило мне выехать за город, как ветер и дождь стали сечь машину, хлестать ее по лобовому стеклу и сдувать с шоссе. Сражаясь с ливнем, скрежетали по стеклу щетки «дворников», сквозь этот звук я слышал слова дочки: «А мы завтра тоже едем на новую квартиру, и там у меня будет новый папа…» И вместо того, чтобы сбросить скорость, я, растравляя себя, все больше жал на газ, тараня машиной ночь, ураганный ветер, слепящий ливень и свою судьбу. Семьдесят миль… восемьдесят… девяносто…