Страница 18 из 47
Глава 11 Зееловские высоты
Одер форсировали — а потом упёрлись в высоты перед Берлином, и Корнев понял, что последний рубеж враг будет держать так, как держат порог собственного дома.
Реку перешли по науке — армия умела это теперь как дышать; та страшная днепровская переправа сорок третьего, на воротах и бочках под кинжальным огнём, осталась далеко позади. Зацепились, навели, перебросили — дорого, но не катастрофой. А вот за рекой, на подступах к Берлину, встал последний большой рубеж: Зееловские высоты — гряда, перепаханная окопами, дотами, врытыми орудиями, заминированная, простреливаемая насквозь, и за ней — прямая дорога на столицу. И немец вцепился в эту гряду насмерть: за ней был Берлин, его логово, дальше отступать было некуда.
Штурм начался в предрассветной тьме шестнадцатого апреля — и начался так, как Корнев знал из той, прежней жизни, и всё равно не поверил глазам.
В черноте перед атакой разом вспыхнули десятки зенитных прожекторов — сотни миллионов свечей ударили с нашей стороны в лицо немецкой обороне, ослепляя её, выхватывая из тьмы поле атаки, освещая дорогу пехоте. Свет встал стеной, и в этом неживом, режущем свете, под грохот тысяч орудий, пехота и танки пошли на высоты. Это было невиданно, грозно, страшно — будто сама ночь раскололась светом, и из света двинулась лавина.
— Это что ж такое, доктор? — выдохнул санитар рядом, заслоняясь от далёкого зарева прожекторов. — Светло как днём, среди ночи… Откуда?
— Прожекторы, — сказал Корнев. — Чтоб ослепить его и осветить нам дорогу. Чтоб атаковать в темноте — и видеть. Голова работает, не только сила. — Он смотрел на режущий свет, встающий стеной над высотами. — Запомни эту ночь. Это последний большой рубеж перед Берлином. Возьмём высоты — и дорога на столицу открыта. Только дорого они станут. Очень дорого. Он за них зубами держится. Готовь всё — сейчас понесут.
И понесли. Зееловские высоты дались страшной кровью — и эта кровь была особенно горькой, потому что лилась на самом пороге победы.
Немец держал гряду отчаянно, как держат последнее; каждый окоп, каждый дот, каждую складку приходилось брать с боем, и пехота шла на пристрелянные высоты под кинжальным огнём, и танки горели на минных полях и под фаустпатронами — этим новым, страшным в ближнем бою оружием, которым немец жёг машины в упор. И поток раненых, хлынувший в корневский медсанбат, был под стать — поток последнего, отчаянного штурма укреплённого рубежа.
Корнев работал на пределе, как работал в самые тяжёлые дни этой войны, — и было в этой работе то, чего не было прежде, особая, ноющая горечь. Потому что эти раненые, эти убитые — они гибли в апреле сорок пятого, за считаные недели до конца, который Корнев знал наверняка. Гибли на пороге. Доходили почти до самого конца — и ложились, не дойдя. И Корнев, вытаскивая их или закрывая им глаза, всякий раз думал об этом «почти», и оно резало острее всего.
— Обидно как, доктор, — сказал ему тяжелораненый, которого он вытаскивал, молодой совсем, понимавший, что конец войны рядом. — Войну почти прошёл… от Вислы… а тут, у самого Берлина… Неужто не дотяну? Так хотелось… дожить, поглядеть, как кончится…
— Дотянешь, — сказал Корнев твёрдо, вливая ему кровь, борясь за него, как за всех. — Слышишь? Дотянешь. Я тебя вытащу. Доживёшь — поглядишь, как кончится. Я тебе говорю — а я знаю. Кончится скоро, и ты доживёшь. Держись.
И вытащил — этого вытащил. И многих вытащил. Пенициллин, кровь, передовые пункты, вся его выстраданная наука работали, и смертность держалась вдвое ниже, чем была бы без неё, и те, кто год-два назад умер бы, теперь доживали — до Победы, до того, чтоб поглядеть, как кончится. Но и хоронил — потому что Зееловские высоты брали кровью, и не всех можно было вытащить, и список в коленкоровой тетради рос даже здесь, на пороге, особенно горько.
Гришин взвод штурмовал высоты в первых рядах, и Корнев снова, как столько раз за войну, ловил себя на холодном ужасе при каждом новом раненом с того направления: не Гриша ли? И снова — пронесло. Гришу не принесли. Взвод его, поредев, выстоял, взял свой участок высот, и Гриша уцелел, и прислал весточку: «Батя, живой, высоту взяли, идём на Берлин». Корнев выдохнул так, что Нина, глянув, всё поняла без слов.
Те дни на высотах слились для Корнева в один нескончаемый поток крови, какого не было, кажется, со Сталинграда и Курска, — и горечь его была особой, предпобедной.
Передовой пункт он, как всегда, развернул у самого огня, в полуразрушенном немецком хуторе на склоне, и оттуда не выходил сутками. Раненых несли валом — высоты немец держал зубами, каждую складку приходилось брать с боем, и пехота шла на пристрелянные скаты, и танки горели под фаустпатронами на минных полях, и поток в корневский пункт был под стать этому последнему остервенелому сопротивлению. Корнев резал, перетягивал, ставил клапаны на пробитые груди, вливал кровь и пенициллин, выводил из шока — час за часом, на пределе всего, что в нём ещё оставалось после трёх с половиной лет.
И всё это время его не отпускала мысль, резавшая острее усталости: апрель сорок пятого. Считаные недели до конца, который он знал наверняка. Эти люди гибли — на самом пороге, почти дойдя. Каждый, кого он не успевал вытащить, ложился за считаные дни до Победы, которую заслужил и не увидит. И Корнев бился за каждого с тем особым ожесточением, какого не знал прежде, потому что отдать человека смерти теперь, в апреле, после всего пройденного, было невыносимо вдвойне.
Под утро одного из тех дней к нему принесли совсем молодого — лет девятнадцати, из последнего пополнения, прошедшего только Вислу и Одер, ещё не обвыкшегося, с тем испугом в глазах, что бывает у необстрелянных. Тяжёлый, в живот. Корнев бился над ним долго, на грани, — и вытащил, вырвал у смерти на самом краю. И мальчишка, придя в себя, спросил то, что спрашивали все они в эти дни:
— Доктор… доживу? До конца? Говорят, скоро уж…
— Доживёшь, — сказал Корнев твёрдо, как говорил всем, потому что знал и потому что им нужнее всего было это знать. — Скоро, сынок. Совсем скоро. Несколько недель — и всё. Знамя поднимем в Берлине, и конец. Ты дотянул до самого порога — дотянешь и до конца. Я тебя вытащил не для того, чтоб ты у меня помер. Живи. Поглядишь, как кончится.