Страница 42 из 58
На мясистое, цветущее лицо правителя наплывала физиономия переводчика: «Вы утверждаете, что хотели отдать свою жизнь ради этих крестьян, а что выходит? Все получается наоборот – это они умирают за вас!» Презрительный смех бередил кровоточащую рану. Родригес слабо покачал головой: нет, вовсе не ради него умирали крестьяне. Они выбрали смерть, чтоб защитить свою веру – потому что у них была вера. Но объяснение это уже не могло исцелить его боль.
День тянулся за днем. В кустах безжизненно стрекотали цикады.
– Ну, как он? – задавал неизменный вопрос приставленный к Родригесу самурай, и караульный, указывая на дверь, шептал:
– Все так же. Смотрит в стену.
– Ну что ж. Все идет, как задумал правитель.
Чиновник оторвался от решетки и понимающе кивнул – словно врач, наблюдающий развитие недуга у пациента.
Праздник кончился. На улицах тишина. В конце месяца, в благодарственный день, старейшины Нагасаки, Оураямы и Ураками несут в управу лари с ранним рисом. Первый день августа – праздник урожая: чиновники и выборные из городской знати, облачившись в белые кимоно, наносят визиты правителю.
Луна прибывает. В рощице за тюрьмой каждую ночь, откликаясь на воркование голубей, ухают совы. Круглая, зловеще красная луна висит над лесом, то исчезая, то снова выныривая из черных облаков. Старики поговаривают, что в этом году – жди беды.
13 августа. В домах Нагасаки готовят намасу
[35]
[Мелко наструганная сырая рыба с овощной приправой.]
, варят сладкий картофель, бобы. В этот день, по обычаю, чиновники управы подносят губернатору дары – рыбу и сладости. Тот, в свою очередь, предлагает им угощение – саке, суп и клецки.
В ту ночь стражники пировали почти до рассвета – пили саке, угощались картофелем и бобами. До священника доносились их хриплые голоса и звяканье чарок.
Родригес сидел на полу; лунный свет, струившийся через оконце, освещал костлявую спину. Тощая тень чернела на стене. Он сидел неподвижно – только вздрагивал иногда от резкого крика потревоженной кем-то цикады. Он словно растворился во мраке.
Весь мир спал спокойным сном, а он с болью в душе думал о
той
страшной ночи.
…Иисус сидел на серой, впитавшей в себя полуденный зной земле Гефсимании, поодаль от спящих учеников. «Душа моя скорбит смертельно», – сказал он – и был пот его как капли крови, падающие на землю…
Сколько раз Родригес пытался вообразить себе эту сцену, но отчего-то Его лицо, искаженное мукой, покрытое каплями пота, все ускользало, туманилось дымкой. Однако сегодня священнику наконец удалось увидеть Божественный лик – изможденный, с ввалившимися щеками.
Что чувствовал Он в ту ночь? Провидел ли Он безмолвие Бога? Родригес старался не думать об этом. Чтоб отогнать назойливые мысли, священник ожесточенно тряхнул головой.
Он снова увидел море, накрытое серым туманом, – где умирают Мокити и Итидзо, распятые на кресте… Море, где носит, словно обломок доски, изнемогшего Гаррпе… Море, где тонут один за другим соломенные человечки… Волны, волны – угрюмые волны без конца и без края; и над ними Господь, упорно хранящий молчание. «Элои! Элои! Ламма савахфани…»
[36]
[Боже мой! Боже мой! Для чего Ты меня оставил… (древнеевр.)]
В девятом часу возопил Иисус на кресте, и голос его взлетел к сокрытым мглой небесам. Нет, это была не молитва. Только теперь священник постиг: то был вопль ужаса перед молчанием Бога.
Существует ли Бог? Если нет, то на что он потратил полжизни, зачем пересек океан – неся семечко веры для этого голого островка? К чему тогда смерть одноглазого – в яркий солнечный полдень, под звонкую песню цикады? Кому нужна гибель Гаррпе? Священник затрясся от хохота.
Хриплые голоса пирующих смолкли, один из стражников подошел к двери каморки.
– Эй, падре, что вас так насмешило?
Наконец в окошке забрезжил рассвет; отступила ночная тоска одиночества. Родригес прислонился к стене, вытянув ноги, и без воодушевления начал читать псалом.
«Готово сердце мое, Боже, готово сердце мое: воспою и пою во славе моей…»
В детстве эти стихи неизменно наполняли его ликованием, как синее небо, как колышущиеся под ветром ветви деревьев; но в ту пору мысль о Боге не вызывала страха и темных сомнений; Бог был близким и дорогим и дарил ему счастье гармонии.
Тюремщики с любопытством заглядывали в оконце, но Родригес не удостаивал их взглядом. Порой он даже не прикасался к еде, которую исправно приносили два раза в сутки.
Уже наступил сентябрь, повеяло прохладой. Как-то к нему пришел переводчик.
– Сегодня вас ждет приятный сюрприз, – объявил он, как обычно, с издевкой, поигрывая веером. – Интересная встреча. Нет, нет, не с господином Иноуэ и не с чиновниками. О, этому человеку вы, безусловно, будете рады…
Священник молчал, безучастно глядя на переводчика. Он не забыл его оскорбительных слов, но, как ни странно, не испытывал злобы: у него не осталось сил ненавидеть.
– Я слышал, вы мало едите, – с усмешкой попенял ему переводчик. – Стоит ли так изводиться?
Он то и дело нетерпеливо выглядывал за дверь.
– Не пойму, куда они подевались? Паланкин давно должен быть здесь!
Родригесу все было неинтересно. Он рассеянно наблюдал за суетившимся переводчиком. Но вот наконец послышались шаги, грубые голоса: переводчик пререкался с носильщиками паланкина.
– Падре, пойдемте.
Священник молча встал и побрел к двери. На пороге он зажмурился от яркого света. Во дворе стоял паланкин, двое носильщиков в набедренных повязках, опершись о ручки, бесцеремонно разглядывали Родригеса.
– Он тяжелый! Он огромный и толстый! – зароптали они, когда священник полез в паланкин.
Переводчик опустил бамбуковую штору – от любопытных глаз, – и Родригес не видел, что делается снаружи. В паланкин проникали звуки: детский топот и визг, меланхолический звон колокольчиков бонз, стук молотков. Блики солнца, пробивавшиеся сквозь щели, прыгали по лицу. И еще доносились всевозможные запахи: смолистый аромат древесины, вонь гнилой грязи, запах навоза и лошадиного пота. Прикрыв глаза, священник каждой клеточкой впитывал в себя жизнь, возвращенную ему на мгновение. Им вдруг овладело отчаянное, неукротимое желание быть среди этих людей, слушать звуки их речи, раствориться в толпе. С него было довольно – заячьей жизни в хижине углежогов, скитаний в страхе перед погоней, довольно мучительных казней. Душевные силы его иссякли. Но… ему вспомнились строки:
«Всем сердцем, всей душой слушайте Господа…»