Страница 11 из 104
Глава 4
'За свободу, взятую самим, платишь сам.
За свободу, подаренную другим, платит даривший.
Потому дарящих так мало'.
Сомаэль Сэт, «Завещание Боли». 2423 г.
На четвёртое утро из десяти Лисса не пришла к воде.
Туман стоял над прудом, как стоял всегда, ленивый и седой, вода дышала им понемногу, и кромка была пуста — впервые за всю луну. Сэт сделал разминку один, вполсилы, больше слушая, чем разминаясь: шаги на верхней тропе, оклик, лёгкий её ход, который он узнавал из сотни, — ничего. Пруд жил своей предрассветной жизнью: плеснула рыба у дальнего берега, туман сдвинулся, открыл чёрную воду и закрыл опять, где-то на кольце глухо ударили первый утренний час. Он прождал до конца четвёртого, честно, не давая тревоге имени, перебрал по пальцам простые объяснения — звено, наряд, недоспала, — и ни одно не принял, потому что Лисса не пропускала рассветов и не предупредить не могла: для этого у них была Юки с её бусиной, самый короткий путь через всю Академию. Бусина молчала. Молчание было хуже дурной вести — дурная весть хотя бы какая-то определённость.
Он отработал день в углу, как отрабатывают наряд: руки ходили по жёлобу, тринадцатому из сорока, а сам он стоял у пустой кромки. Оки дважды спросил про горб на середине и дважды не получил ответа по делу, надулся было, потом присмотрелся и притих. К полудню Кая, не поднимая головы от своего контура, сказала ровным голосом, каким докладывают о погоде:
— Ты гонишь.
— Что?
— Ты просил говорить вслух, когда я гоню. Уговор работает в обе стороны, я его не подписывала односторонним. — Она довела ток до конца жёлоба и только тогда посмотрела на него. — С утра выполняешь тринадцатый, а сам где-то в другом месте, и ток это чувствует: у тебя канал дрожит на входе, чего уже луну не было. База не любит, когда её укладывают вполсилы. Либо иди туда, где ты есть, либо возвращайся сюда весь.
— Не могу я туда пойти. Пока.
— Тогда отложи это в сторону. — Кая кивнула на пол возле его площадки, буднично, как о вещи. — Не держи в себе, отложи рядом. Так меня учили держать скорость: что не можешь решить сейчас — не носи в руках, положи в шаге от себя и работай. Оно никуда не денется, оно подождёт. Проверено: ждёт всегда.
Странным образом это помогло — не насовсем, но до сумерек, и жёлоб к вечеру лёг почти чисто.
Весть пришла в сумерках, с Токеем, и по одному тому, что Токей поднялся сам, а не прислал свёрток, всё стало ясно раньше слов. Он стоял в коридоре у оружейных, без яблока, и бусины в его пальцах не было — значит, бусина работала.
— Живая, целая, не пугайся, — сказал он с порога, потому что читать лица умел не хуже, чем латать. — Но всё плохо. Утром пришла почта из долины. Родовая, с гербом, всё как положено. Лисса с рассвета у нас, в F7, наши её не выпускают из-за стола, и правильно делают. Она просила передать: пусть придёт, если может. Дословно: «если может». — Токей помолчал. — Ты можешь?
До отбоя оставалось меньше двух часов, и правила крыла на этот счёт были ясны, как всё у Сэки, — и Сэт впервые за луну прошёл железную дверь наружу не на рассвете, а в сумерках, и пошёл вниз, через учебное кольцо, через ярусы. Спуск был как выход из воды: с каждым ярусом воздух густел запахами — жареным маслом из столовых, мокрой пылью политых дворов, дымком, — возвращались звуки, от которых за луну Сэт отвык, чей-то смех, перебранка, струнный перебор из открытого окна, и токи силы из скупых глубоких русел северного камня разбегались в привычную нижнюю пестроту, дичали, путались, жили. По старой привычке тело шло само, запомнив дорогу к корпусу F7, ноги спешили и на автомате поворачивали куда нужно. Тревога несколько отступила при виде окон, в которых горел жёлтый вечерний свет там, где его не было, казалось, целую вечность.
Алиса, узнав его едва он пересёк вход их корпуса, зажгла в прихожей свет и сказала своим ровным домашним голосом: «С возвращением, послушник Миккон». В этом приветствии искина было больше тепла, чем он иной раз получал при возвращении в приют после долгого отсутствия.
Их общая комната встретила его так, будто он выходилвсего на минуту. Пахло ужином и палёной канифолью — Лук опять что-то чинил прямо на столешнице, Судзу сидела с планшетом, Юки — в углу, с бусиной в ладонях, а посреди этой тёплой и шумной компании, за столом, прямая, как на осмотре, сидела Лисса, и перед ней лежало письмо.
Сэт увидел письмо раньше, чем её лицо. Плотный лист родовой выделки, серо-стальное поле, водяные знаки долинной канцелярии, печать дома Наоке — оттиснутая глубоко, с нажимом. Лицо Лиссы он увидел следом, и лицо было в порядке — ровное, собранное, как в гостях. Именно поэтому стало по-настоящему тревожно: такое лицо она держала при чужих, а чужих здесь не было.
— Сядь, — сказала она вместо приветствия. — Читать умеешь, читай сам. Я это уже выучила наизусть.
Письмо было составлено так, как составляют приговоры, которым положено выглядеть распоряжениями, и Сэт, читая, впервые держал в руках бумагу старого дома — плотную, чуть шершавую, пахнущую сургучом и дальней дорогой, тяжёлую не по весу. Совет старших дома Наоке, рассмотрев обстоятельства минувшего турнирного сезона, постановлял. Родовой наставник Дзёген Наоке за самовольное распоряжение судьбой наследующей крови отзывался из Академии в долину, отстранялся от наставничества и впредь до особого решения оставался под родовым надзором. Лисса Наоке, в связи с обнаружившейся ненадёжностью воспитания, отзывалась из числа наследующих — «до устроения», как гласила формула, — и приглашалась прибыть в долину к зимнему собранию рода для означенного устроения. Подписи. Печать. Внизу, отдельной строкой, канцелярским почерком: проезд и сопровождение будут обеспечены домом.
— «Приглашается прибыть», — сказал Сэт.
— Красиво, да? — Лисса усмехнулась одной стороной рта. — У нас в долине очень хорошая канцелярия. «Приглашается» означает «доставят». «Устроение» означает, что мою судьбу решат заново, уже без глупостей вроде турниров. А «до особого решения» про Дзёгена означает… — усмешка кончилась, — что старик, который растил меня с трёх лет, сидит сейчас под замком в собственном доме и ждёт, чем я оплачу его доброту. Вот это всё, — она повела рукой над письмом, не касаясь его, как не касаются грязного, — цена одного красивого жеста на арене. Его жеста. Моей свободы.
— Сколько шла бумага? — спросил Сэт, потому что голова, как всегда в беде, первым делом хваталась за поддающееся счёту.