Страница 95 из 164
— Может, проклял кто, может, колдовством твой Богдан баловался, — сказал Тонда. — Может, связался с кем-то сильным и злым и тот его упырем сделал. Мы того пока не можем сказать, сейчас другое важно, — он вздохнул, набрал воздуха, как перед прыжком, и снова объяснять начал: — Мертвецу ходячему все равно, кого поймал — того и сожрал, если только не тревожили его в посмертии или если не держит кто-то. А Богдан, видишь, — Тонда голову наклонил, на Касю посмотрел пристально: — Нашел тебя и в родительском доме, и сюда пришел. Значит, Кася, ты для него — особенная.
Кася вздрогнула.
— А на кой ляд ему она нужна? — спросил Демьян. — Мало ли девок на свете?
Тонда ему не ответил, все на Касю смотрел. С грустью будто бы, будто бы жалел, но сделать ничего не мог.
— Может, хочет утащить, выпить и упырицей своей сделать. Вдруг, одиноко ему ходить и пить кровь людскую, — сказал он. — Может, кажется ему, что она его от проклятия спасет и к жизни вернет. Одно ясно: держишь ты его, Кася, и держишь крепче матери, раз не к ней, а к тебе идет. Что, говоришь, не обещала ему ничего?
— Н-нет, — ответила Кася.
— Может, с подружками гаданиями баловалась или ворожбой? — Тонда наклонил голову набок, глядя на Касю, прищурился. — Если ты ведьма, баловство могло настоящей привязкой обернуться.
— Нет, — сказала Кася тверже. — Только гадала год назад. Сапожок кидала и в него попала.
— Суженого, значит, пришибла, — рассмеялся черт.
Тонда тоже дернул уголком губ, но сдержал смех.
— Может, может, и оно, — он почесал бороду — и под подбородком, там, где была отметина. — А не загадывала что на него?
— Нет, — снова ответила Кася. Она перебирала в памяти все, что было с Богданом связано. — По осени свечи ставила святому Христофору, чтобы сберег.
— Христофору, значит, — вздохнул Тонда.
— Так, может, он сам решил, что она ему в невесты обещалась? — спросил Демьян. — Раз свечки ставила.
— Может, может, — снова пробормотал Тонда. — Все быть может. Колдовство — наука точная, но не всегда.
Он, казалось, задумался глубоко и не знал, что делать. Смотрел на Касю, на печь, на поделки свои, кривил губы, постукивал пальцами по столу.
— Ага, чтобы точно узнать, это самого Богдана спрашивать надо, — хохотнул черт.
— Ну так поди и спроси, — сказал колдун.
— А чего я-то сразу? — чуть не вскочил черт.
— Может, Ждана его ко мне привязала? — спросила Кася.
— Нет, — сказал вдруг Демьян, забыв про начавшуюся перепалку.
— А ты откуда знаешь? — покосился на него Тонда.
Демьян расплылся в улыбке — на мальчишеском лице она смотрелась чужеродно, страшно.
— А я спроси-ил, — сказал он. — Ух, как спросил.
Глаза его блеснули огнем.
— Я и за Богуславу Кирилловну спросил. Так спросил, что Жданка-ведьма долго теперь сорочий клюв из дома не высунет! И прислужничка ее подрал, как следует, паскудника такого! Будет знать, как моим людям вредить!
Кася снова вздрогнула, почему-то подумав о том, как именно он мог спрашивать. Было ей жалко Ждану — и все равно, зашевелилось будто бы в душе что-то темное, злое, гадкое. Что-то, что думало, мол, так ей и надо, сорочьей ведьме, пусть бы все ее зубы жемчужные черт повыбивал!
От этих мыслей стало и страшно, и мерзко от самой себя. Начнешь так думать — и ничем не лучше Жданы сделаешься!
— Да и незачем ей, — добавил черт — уже не так злобно. — Жданка у вас в городке сидит и жирует, а Богдан твой помер в чужой земле. Не в ведьме дело, а в тебе, Кася. Может, дарил тебе что?
— Бусину алую, — кивнула Кася.
— Она у тебя с собой? — спросил Тонда. — Долго ее носила?
Кася провела рукой по шее и покачала головой, нет, мол, не с собой. Цепочка с иконкой слетела с нее ночью, когда Демьян перенес их сюда, а бусину Кася… А бусину Кася в шкатулке хранила, боялась потерять. И не надевала почти, так, летом немного.
— Я его вернуться просила, — выдохнула Кася. — Когда прощались. Не знала, что сказать, и сказала, мол, возвращайся. А что еще было делать?! Он так смотрел, будто любит без меры. Обещал, что как вернется — замуж позовет.
Колдун и черт переглянулись.
Демьян хмыкнул ехидно.
Тонда лишь покачал головой.
— Может, Катаржина, в этом и дело, — сказал он. — Ты просила вернуться, он и вернулся. Думает, что ты его любишь и что он тебя любит, вот он за тобой и ходит, от любви мается, с собой зовет…
Кася подумала про мертвого Богдана у озера, про холод, идущий от него, про слова его страшные. Про каплю крови тоже подумала.
— Так разве ж любовь это? — спросила она горько. — Страх это, а не любовь. Боль страшная, голод безмерный, тоска темная.
Тонда посмотрел на нее как-то по-новому, будто бы разглядел в Касе кого-то другого.
— Верно, Катаржина, — кивнул он. — Тоска темная, голод безмерный — это то, что от любви осталось, когда сердце в могиле сгнило, — Тонда усмехнулся, тоже горько. — Злость и боль, тоска и голод — удел мертвеца. И то, что он любил прежде, он хочет забрать с собой в темноту, а тех, кого любил, сожрать. Потому к тебе идет.
Тонда вздохнул и взял в руку деревянного волчка.
— Даже если и осталось в нем прежнее, человеческое, мертвый голод будет расти, — сказал он. — Хорошо, что ты понимаешь: уже не Богдан это. А то, знаешь, бывало, что в мертвеце родных видели, ждали их, тосковали — и мертвецы являлись. Ничем хорошим это не заканчивалось, — он поднял на Касю взгляд, посмотрел пристально. — Злая сила — любовь, хуже иной волшбы.
Кася не знала, что ответить. Демьян тоже притих, даже сжался весь, в сторону колдуна не смотрел — взгляд его бегал по всей избе, с печи — на ставни, со ставень — на потолок, с потолка — на полати.
— Что же мне делать? — спросила Кася. — Бежать и прятаться? Сколько он за мной ходить будет: пока я не умру или пока не истлеет весь?!
Она чувствовала, что вот-вот снова заплачет — от страха, несправедливости и от того, что любовь — она вот в такое превращается, в голод, страх и тоску. Будь дело в бусинке — она б ее выкинула, не задумываясь. Будь между ними с Богданом что-то большее, чем летние встречи, обещание какое или еще что — и Кася бы сказала себе, что сама виновата. Будь в самой Касе любви чуть больше, думай она о Богдане, как о том, кого хотела бы ждать, может, знала бы она сейчас, что чувствовать. Но Кася не знала и потому сидела, замерев, и только слезы по лицу текли.
Жалко ей было саму себя, матушку с батюшкой тоже, а уже потом — Богдана. Но и его тоже жалко было. Никому такого не пожелаешь — упырем стать, маяться после смерти, черным голодом мучаться.