Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 164

Глава третья: Черт

I

Кася подскочила среди ночи, как будто бы окликнул ее кто. Тихо так, вкрадчиво, знакомым ласковым голосом.

Она открыла глаза и не сразу поняла, что вокруг стоит густая, непроницаемая тьма. Показалось на миг, что это слепота на глаза налипла, что не видит Кася больше ничего вокруг. Она моргнула — раз, другой, третий. Села в постели, потерла глаза. Милино место рядом пустовало, подушка была холодной: то ли ушла сестра куда-то, то ли вообще спать еще не ложилась.

Глаза привыкали к темноте. Сквозь нее проступали очертания вещей: сундуки, прялка на лавке у стены, корзины, шкатулки на полочках, брошенное Милой шитье. Лампадка в том углу, где висели иконы, потухла давно, даже горелым маслом уже не пахло.

Пахло другим.

Гнилью опавших листьев.

Мерзлой разрытой землей.

Подполом пустого дома.

Зимним кладбищем пахло, открытой пустой могилой — и сладковатым ладаном, как бывает, когда из церкви на мороз выходишь.

Блеснуло зеркало, будто поймало случайный луч. Завозилось что-то в углу, зашуршало, потянуло холодом, как от замерзшей реки. Темнота, более густая, чем все остальное, метнулась в сторону.

Кася подскочила.

— Кто здесь? — спросила она.

Губы едва шевельнулись, не то от страха, не от от холода.

Кася потянулась и схватила одеяло, набросила его на плечи. Зубы во рту бились друг от друга, руки дрожали. Как же так, неужели дом вымерз? Это ж сколько не топить нужно было? Это ж сколько она проспала?

Кася попыталась вслушаться в ночь вокруг себя: ходит ли кто по улице или в доме самом не спит, но тишина вокруг стояла такая же густая, как темнота. Ни звука, ни призвука, ни мышиной возни, даже собственное дыхание Кася едва различала.

Доски скрипнули под чьими-то тяжелыми шагами — здесь, внутри спаленки.

— Я закричу, — пообещала Кася.

Шаги замерли.

Не дышит, подумала Кася.

Не дышит и не шелестит. Только ходит, только доски скрипят.

— Касенька… — выдохнула ледяная тьма. — Что же ты, не признала?

Кася хотела закричать, но горло сжало, только хрип раздался:

— Богдан? — спросила она у темноты.

— Я, Касенька, я…

Холод коснулся щеки — как ледяной рукой провели. Жжется!

Кася отпрянула. Вскочила на ноги, бросилась к углу с иконами, зашептала молитву — подумала, что нет под рукой ничего тяжелого. Но помогает ли тяжелое против мертвеца?

Да как же так, думала Кася, да быть того не может.

— Уходи! — велела она.

Язык во рту еле ворочался.

— Гонишь меня? — спросила темнота голосом Богдана, таким печальным, что от жалости у Каси сердце дрогнуло.

— А если бы и гнала?

Темнота ответила не сразу. Она будто бы думала, ворочалась сама в себе, вспоминала.

Кася видела, как в зеркальном стекле, посветлевшим, будто и правда падал в него призрачный свет, мелькнуло что-то.

Холод снова приблизился к лицу — но не смог дотронуться. Иконки над головой Каси не пускали темноту к ней. Здесь, в углу, даже было как будто теплее.

— А что же ты тогда вернуться просила, а? — голос Богдана звучал уже не печально — с насмешливой злобой. — Я ж к тебе шел, за тобой! О тебе думал там, вдали от дома…

Кася замерла, не зная, что делать, кроме как молиться. Все перебрала: и “Богородицу”, и “Отца небесного”, и даже то, что только обрывочками помнила.

— Помнишь, как у ручья тогда…

…и очисть нас от всякой скверны…

— Кася, Касенька…

Кася помнила, помнила, от того плакать хотелось навзрыд — потому что хорошо она помнила, что жалко ей было Богдана, горько расставаться, но ничего, ничегошеньки она ему тогда не обещала.

— Кася, давай сбежим?

Холод вдруг отступил. И мир стал другим. Обычным. Будто сквозь смертную тень, которая окутывала Богдана, как саван, пробилась вдруг жизнь, та, что всегда вокруг была. Шуршание мышей. Поскрипывание старого дома. Тревожный, неправильный звон колокола — бом! бом! бом! Гул откуда-то снаружи.

— Кася, я же к тебе пришел! К тебе! Издалека шел, сапоги стер до дыр!

Кася выдохнула, медленно, тихо, и сказала твердо:

— Ты мертвец, Богдан. Ты — мертв. Тебя здесь быть не может.

Бом! Бом! Бом!

И как будто бы бьется что-то сквозь ставни, что-то страшное, отблески красного, жаркого, бешеного.

Темнота заметалась, загустела опять, обдала злым кусачим холодом.

— Ну, смотри, Катаржина, — прошипела эта темнота искаженным, страшным голосом. — Сама вернуться просила, я вернулся — и от тебя не отстану!

И все исчезло вдруг — и густая тьма, и холод, и страшный голос. А через миг, через один удар сердца — распахнулась дверь и в спальню ворвалась растрепанная Мила в полушубке поверх домашнего платья.

Она держала фонарь со свечой и в его свете лицо Милы было бледным и страшным, испуганным и обреченным.

— Пожар, Кася! Пожар! Церковь горит!

***

Кася видела пожары прежде, каждое лето что-нибудь да горело: дом на окраине, сарай, баня ли, старый амбар. И как выжигали старую траву на полях Кася тоже видела. И как жгли однажды камыш, чтобы осушить болотце и проложить тракт через него.

В один год горели в округе торфяники, неблизко, но и не то, чтобы далеко. Дым долетал до Старореченска, густой, пахучий, оседал сажей на лицах и домах, на деревьях, на всходах. Ни белья высушить, ни по улице пройтись. Солнце сквозь дым сияло красное, как воспаленное, и все ходили с лицами, обмотанными влажными тряпками. Плохой тогда был год, а Кася, пусть и была маленькая, но запомнила его.

Страшная сила — огонь.

Без него никак, он — и тепло, и свет, и пища. Но он же — пожирающая все на свете ярость, безжалостное, голодное пламя, от которого нет спасения, если оказался в нем.

Церковь горела страшно.

Кася выскочила из дома, в чем была, только тулупчик поверх накинула и платок кое-как повязала. Они с Милой застыли на мостках посреди толпы. Все вывалили наружу: кто из любопытства, кто — из страха, что следующим займется его дом. Люди уже таскали воду, сквозь толпу пролегла дорожка, передавали друг другу ведра, гасили огонь там, куда падали искры.

Церковь было не спасти, но город — город спасать было нужно!

Кася тоже встала в эту цепь, схватилась за ведерную дужку. Вскоре ее руки, голые, потому что не подумала схватить варежки, занемели от холода.

Отблески рыжего, алого, кроваво-красного ложились на снег. Летел пепел. Сквозь языки пламени, невыносимо яркого в своей сердцевине, проступали очертания остова церкви. Он разрушался.