Страница 24 из 164
Вот Маржана бы нашла слова, может быть, злые и острые, такие, которые все по местам тут же ставят, возвращают тебя к самому себе. Спросила бы строго, мол, неужели веришь в эти глупости, взрослая девка? А Мила бы пошутила, осмеяла бы глупое гадание, от которого никакого толка, одно расстройство. Было бы от того легко на душе.
А Кася стояла, как язык проглотила, и только гладила Агнешу по голове. Поди скажи, что глупости это, когда сама зимой гадала — и выбила себе жениха, а жених тот привязался и ходит за ней, к Томашу вон устроился помощником, глаза мозолит, улыбается, и у самой Каси сердце замирает и хочется в ответ улыбнуться? Глупости — не глупости, а вон, считай, сбылось. И покривишь сердцем, если сейчас скажешь, что чепуха все это.
— Ничего, ничего, — сказала Агнеша таким голосом, будто пыталась слезы свои проглотить и больше никогда-никогда не плакать. И повторила то, о чем Кася думала, будто бы мысль услышала: — Глупости все это.
Кася согласилась. Ворот рубахи, намокший от слез, холодил кожу.
— Давай посидим тут, — сказала она. — Послушаем, кто там поет.
— Так то русалка, — сказала Агнеша и вытерла ладонью слезы со щек. — Им сейчас самое время гулять.
— Русалка? — переспросила Кася.
Она удивилась, правда, не самой русалке, а тому, как легко Агнеша это сказала: смотри, мол, за рекой ходит нечисть, поет грустно, на глаза не показывается.
— Ты что же, не знаешь? — Агнеша оживилась, и теперь в ее голосе звучала хитринка. Та, с которой она подбивала подруг на шалости. — Лет семь уже тут бродит.
Семь лет назад Кася была маленькой девочкой, а бабушка Богуслава — уже старухой, но крепкой и еще не слепой. Кася любила сидеть рядом с ней на лавке и про русалок тоже слышала. Про девушек, утопившихся от несчастной любви или от большого горя, от страха, что остались они одни на целом свете, от беды, которую сердце не смогло вынести. И о тех, которых мать прокляла — выставила за дверь, сказала: “чтоб черти тебя забрали!” — и черти забрали. О детоубийцах еще и о прочих грешницах. Что просыпаются они все в начале лета и ходят между людьми, сами людьми прикидываются, а как посмотришь на них искоса — так волосы все в тине и у некоторых спины нет.
Но лучше не смотреть, чтобы они не поняли и не обозлились. Нежить, говорила бабушка Богуслава, бывает, к людям тянется не со зла, а потому что холодно им там, одиноко. Вот и выходят русалки с живыми девушками танцевать, рядом с ними сами живыми себя чувствуют.
И от того, что одиноко им в этом посмертии, от того, что не отжили они свое, не нагулялись, не наплясались, любили русалки и музыку, и наряды иногда воровали. Могли еще выпросить бусы или ленту — попробуй не подари! Тогда, пугала бабушка, злопамятная нежить заведет тебя в темноте в топкое болото или утянет на дно, когда будешь купаться.
Рассказы бабушки были страшными, рассказ Агнеши — грустным каким-то: не про русалку, а про несчастную любовь она рассказывала.
Трава уже вымокла вечерней росой и темно стало — а Агнеша все болтала, и болтала, и держала Касю за руку, и пальцы у нее были холоднючие, будто бы сама Агнеша стала русалкой. Мертвечихой то есть, утопленницей. Как та, которая за рекой пела.
— И вот она поехала в Торжок, а там ее любимый, вернулся из похода и женился на богатой купчихе. И стало ей так горько от того, что она ему отдала и сердце свое, и душу, и невинность, что прыгнула она в воду там, где они встречались тайно, и утонула. Матушка ее вернуть пыталась, но не удержала — и сама умерла. Ты знала, наверное. Тетушка Верна была такая. Добрая очень.
Кася кивнула, хотя в темноте не видно было кивка, а она сама такую тетушку не помнила. Горюющую старую вдову, у которой одна дочь осталась — и та утонула однажды летом, не потому что хотела — а потому что неосторожно решила ночью в омут полезть, — вот ее помнила, но кое-как. Вроде как вдова та и правда умерла, тихо, как жила, и в ее домик въехала новая семья. Чужаки, как Петра или Оксана с Яном.
— Если бы меня любимый так предал, я бы не стала топиться, — вздохнула Агнеша. — Но плакала бы очень.
— А я бы стала нечистью и ходила бы к нему по ночам.
— Кася!
— Что? — Кася фыркнула. — Нет, я бы никого так не полюбила, чтобы из-за него так убиваться.
Агнеша снова вздохнула, тяжело. Плакать, что ли, опять надумала?
— Вот полюбишь, Кася, тогда и поймешь, — сказала она срывающимся голосом.
— Ты на любимого загадала, что ли? — поняла вдруг Кася. — Ох, Агнеша…
Про любовь свою Агнеша ничего не говорила, но, может, не говорила Касе, а Мила знала все? Потому и поссорились, что парня не поделили? Или Агнеша Миле доверилась, а та, по привычке своей, растрепала кому не следует?
— Агнеша… Агнешенька! — Кася обняла подругу за плечи. — Слушай. Может, можно как-то откупиться от этого гадания? Ну, ленточку там повязать, попросить, чтобы плохого не случилось?
— Что ты такое говоришь! — Агнеша почти зашипела на нее. — Так нельзя делать! Только хуже будет! — А потом смягчилась: — А вдруг правда? Оставлю бусы, все равно старые, пусть русалка играет, а мне удача будет!
Агнеша пошарила руками по шее и ойкнула:
— Вот я растяпа… — пробормотала она. — Торопилась с тобой сегодня и бусики забыла.
— Не беда! — Кася потянулась к своему вороту. — Оставим мои. Русалке, наверное, разницы никакой? Я как бы за тебя отдам.
Не то чтобы она в русалку поверила, нет. А вот чтобы Агнеша больше не плакала —
этого хотелось. Может, думала Кася, смягчится она и на обратном пути все расскажет, и про любовь, и про ссору с Милой.
Бусы были дешевые, но любимые, Томаш привез их Касе, когда той исполнилось двенадцать — едва ли не первое ее взрослое украшение, от того дорогое сердцу. Красные камешки, маленькие, не бусины — а крошка, оставшаяся, пока делали что-то большое, были нанизаны на прочную нитку. Раньше Кася могла обернуть их вокруг шеи трижды, сейчас — только два раза.
— Вот, держи, — она сложила прохладные бусы в ладонь Агнеши. Острые краешки покалывали кожу. — Оставь своей русалке — и пойдем!
***
Летние дни становились длиннее и жарче. Пошли грозы, что ни день — то грохотало вдалеке, на краю неба собирались темные тучи, доходили до Старореченска — и становилось посреди дня темно, как в сумерках. Ясна во время грозы сидела на лавке, испуганная, как дитя, и молилась, осеняя себя святым знамением.