Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 56

Одеяло, которым меня укрыли, было тяжёлым и колючим — грубая шерсть, свалявшаяся в комки, царапала подбородок и шею. Я пошевелила пальцами, и они наткнулись на неровную поверхность: соломенный тюфяк, набитый жёстко, с острыми стеблями, которые прощупывались даже через плотную ткань. Под головой было что-то мягче, но сбитое в комья, и от подушки пахло сухой травой и лёгкой затхлостью. Я осторожно разлепила веки — медленно, давая глазам привыкнуть. Надо мной был низкий, закопчённый потолок, сложенный из тёмных, грубо отёсанных балок.

По ним плясали красноватые блики — где-то рядом горел огонь.

— Очнулась!

— Голос прозвучал резко, на грани визга, и я вздрогнула. Голова отозвалась глухой болью в висках.

— Очнулась, очнулась! Я повернула голову — и пожалела. Шея затекла, каждое движение отдавалось в затылок, но я всё-таки сумела сфокусировать взгляд. В углу комнаты, сложенный из дикого камня, потрескивал очаг. Настоящий.

С живым пламенем, с чугуном на цепи, с пучками трав, развешанными над огнём. Никаких розеток, никаких выключателей, никакого электрического света. «Так, — сказала я себе мысленно.

— Вера, спокойно. Ты упала в канаву. У тебя галлюцинации. Сейчас ты закроешь глаза, откроешь — и будешь в больнице, а Игорь будет сидеть рядом и ворчать, что ты вечно лезешь на рожон».

Я закрыла глаза. Открыла. Ничего не изменилось. Ко мне склонилась женщина. Она вошла в поле моего зрения медленно, как проявляющийся снимок: сначала серый силуэт на фоне закопчённой стены, потом детали.

Худое, измождённое лицо с тёмными кругами под глазами — такими глубокими, что они казались синяками. Морщины вокруг рта, сухие, потрескавшиеся губы. Острые ключицы, проступающие под серой тканью застиранного платья. От неё пахло луком, дымом и чем-то кисловатым — то ли уксусом, то ли старым хлебом.

— Верба, доченька, — выдохнула она и погладила меня по голове. Её ладонь была шершавой, как наждачная бумага, с жёсткими мозолями у основания пальцев. Но прикосновение было нежным, почти робким, словно она боялась, что я рассыплюсь. Я почувствовала, как тепло её руки расходится по коже головы, и это было первое приятное ощущение с момента пробуждения. Четыре дня.

Доченька. Верба. «Какая я тебе Верба?

— хотела сказать я.

— Я Вера, дайте телефон, мне нужно позвонить мужу». Но то, что вырвалось из горла, было больше похоже на хриплое карканье. Язык не слушался — он был сухим, распухшим, как будто чужим. Горло саднило, губы слипались. Я с трудом подняла руку и уставилась на неё.

Это было странно — как смотреть на чужую конечность, но чувствовать её изнутри. Молодая кожа, гладкая, без единой знакомой морщинки. Тонкое запястье, такое хрупкое, что я побоялась сжимать пальцы. Ногти чистые, розоватые, коротко обстриженные,без единой заусеницы. Я медленно повернула руку ладонью вверх и увидела линии на коже — свежие, яркие, не стёртые годами.

Никаких мозолей, никаких трещин, никаких следов от секатора и шланга. Я пошевелила пальцами, и они послушались — согнулись легко, без привычного утреннего хруста. Чужие пальцы. И одновременно мои. «Ничего себе, — подумала я с отстранённым, почти научным интересом.

— А ведь это не галлюцинация. Я... попаданка?» Женщина — Мора, как я потом узнала, — поднесла к моим губам глиняную миску. Посудина была тяжёлой и шершавой, с неровным краем, который царапал нижнюю губу. От миски шёл пар, пахло травами — горько, терпко, с какими-то незнакомыми нотками, то ли чабрецом, то ли чем-то ещё, чему я не находила названия. Я втянула запах и почувствовала, как рот наполняется слюной — тело хотело пить, хотело остро, до спазма в горле.

Я сделала глоток. Отвар был горячим, обжигал язык и нёбо, но я глотала жадно, чувствуя, как тепло разливается по пищеводу и падает в желудок тяжёлым, согревающим комком. Вкус был странный — горьковатый, травянистый, с едва уловимой сладостью на кончике языка, как от сушёной моркови. И ещё что-то мучнистое, похожее на разваренный овёс.

— Спасибо, — прохрипела я. Слово вышло корявое, но понятное. Женщина всхлипнула и закивала. Я сделала ещё несколько глотков, и с каждым глотком голова прояснялась. Вместе с ясностью пришло осознание происходящего — и страх.

Не панический, не животный, а холодный, медленный страх, который заползает под рёбра и устраивается там, как змея. Я не знала эту женщину. Я не знала эту комнату. Я не знала это тело.

— Кто вы все?

— спросила я хрипло.

— Я не... я не помню. Повисла тишина. Женщина замерла, не донеся миску до стола. Где-то за моей спиной кто-то шумно вздохнул, и я только теперь заметила, что мы в комнате не одни. У окна, затянутого мутной бычьей плёнкой, сидел мальчишка лет семи.

Худой до такой степени, что ключицы торчали, как вешалка, из-под грубой холщовой рубахи. Он смотрел на меня огромными серыми глазами, и в них отражался огонь из очага, отчего взгляд казался жидким, мерцающим. За его спиной притулились ещё двое — девочка с косичками, тонкими как мышиные хвостики, и мальчик постарше, весь в веснушках, которые на бледном лице выглядели как ржавчина. И ещё один — совсем взрослый, лет семнадцати, стоял у двери, скрестив руки на груди. Этот был не просто худой, а жилистый, с острыми скулами и тёмными кругами усталости под серыми, как у мальчишки, глазами.

— Верба живая!

— заявил мальчик и шмыгнул носом.

— Тим, тихо, — шикнула женщина и снова повернулась ко мне. Лицо у неё побелело.

— Ты... ты меня не помнишь? Я покачала головой. Движение вышло слабое, но заметное.

— Я — Мора, матушка твоя, — сказала она дрогнувшим голосом.

— А это сёстры твои — Лиска и Рута. Братья — Тим и Ивен. Отец сейчас во дворе, работает. Верба, доченька, неужели совсем не помнишь? Я перевела взгляд с одного лица на другое.

Тим — сероглазый, с носом-кнопкой и обветренными губами. Лиска — с косичками и испуганными глазами. Рута — самая маленькая, с пальцем во рту. Ивен — старший, с тяжёлым взглядом и сжатыми челюстями. Все худые.

Все одеты в рубахи из грубой некрашеной ткани — я чувствовала, как такая же ткань колет мне плечи и грудь, натёртые до красноты. От всех пахло одинаково — дымом, потом, землёй.

— Нет, — честно ответила я.

— Простите. В голове всё как в тумане. Мора опустилась на край топчана. Солома под нами зашуршала, проседая под её весом. Она взяла мою ладонь в свои — я снова ощутила те жёсткие мозоли, тёплые и сухие, как древесная кора, — и сжала до лёгкой боли.

— Это после горячки, — сказала она, но голос звучал так, будто она уговаривала саму себя.

— Бывает такое. Пройдёт. Должно пройти. Тим подошёл ближе и уставился на меня в упор. От него пахло ребёнком — кисловатым молоком и чуть-чуть прелой соломой.

Он наклонился к самому моему лицу и прошептал: — Ты меня тоже не помнишь? Я Тим. Мы с тобой лягушек в ручье ловили. Не помнишь?

— Прости, Тим, — сказала я.

— Не помню. Он нахмурился, но не отошёл. Просто стоял и смотрел так, будто ждал, что я сейчас засмеюсь и скажу, что пошутила. Я не засмеялась. Ивен заговорил не сразу.

Сначала он долго молчал, и это молчание было тяжёлым, почти осязаемым — как давление воздуха перед грозой. Потом подал голос, низкий и хрипловатый: — Ты и раньше-то не слишком умная была, а теперь ещё и память потеряла. Что ж нам теперь с тобой делать? Нянчиться?

—Ивен!

— одёрнула Мора, но в её голосе было больше усталости, чем гнева.