Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 67

Нутовы портные распороли подол платья спереди и сзади по самый пах. Точь-в-точь как у Золотинки, когда она явилась сюда, растерзанная палачом. Благородные девицы и женщины с обеих сторон, мессалонской и слованской, притихли, изучая это смелое новшество. Мужчины не смели изучать его столь же пристально, но тоже не обходили подол вниманием.

На следующий день еще две мессалоночки появились в разрезанных до последней крайности платьях. После этого швы затрещали и у слованок. Прошло немного времени и, кажется, одна только Золотинка сохраняла среди этого поветрия верность старозаветным платьям без всяких значительных улучшений. Наряды же все ее были Нутины, мессалонские или вновь подаренные женихом, но перекроенные и удлиненные на Золотинку.

Утром, едва проснувшись, немытая и нечесаная, в одной рубашке, оставив свои роскошные покои, Нута молчаливо проскальзывала в маленькую комнатку Септы и ныряла к сестре в постель. За Нутой тянулись с полдюжины служанок с гребнями, тазами, кувшинами и шкатулками. Несли наряды, зеркальца, помады и притирания. И еще две девушки подгадывали случай, чтобы услужить Септе. Получалось невероятное столпотворение при том, что рядом пустовала просторная спальня Нуты.

Вчерашние шаровары и рубашка оставались в небрежении — одно, другое и третье. Разнообразие расцветок, тканей, отделки, покроя, всякого рода украшений, узорочья… платки, ширинки, кружева, пристяжные воротнички и сменные рукава, ленты, пояса, заколки в бесчисленных сочетаниях — все это скоро утомляло Золотинку, она уставала различать. Путалась и Нута, она возвращалась к однажды примеренным платьям и девушки принимались ворошить снятые и отвергнутые наряды.

— Ну а ты, ты что? — сердилась Нута, озабоченная, казалось, больше всего тем, чтобы одеть Септу. — Выберешь ты себе что-нибудь? Сколько можно?

Тогда Золотинка не долго думала. Невольно указывая на себя пальцем, кончик которого касался ключицы, она задумчиво оглядывала пестрые груды на полу и на кровати… Вот это и вот это! — пускала она палец по прямому назначению.

Это — было воздушное розовое платье, нижнее. Второе это было платье верхнее, тяжелое, твердое в складках, с разрезанными вдоль длинными откидными рукавами, в разрезе которых выглядывали розовые живые руки. Жесткий покрой отчетливо обозначал точеный Золотинкин стан, подол, расширяясь от бедер, стоял колоколом.

Все еще неодетая, Нута глядела в задумчивости. Словно не знала никогда у себя таких нарядов. Была ли это ревность?.. Не только. Скорее смутное удивление. И еще, чувствовала Золотинка, в трудной борьбе с ревностью удовольствие. Несколько дней хватило Золотинке, чтобы понять, что скрытная натура Нуты не исчерпывается простыми определениями.

— Владеешь ли ты искусством приятной и занимательной беседы? — с вызовом говорила Нута после заминки, которая ушла на то, чтобы справиться с завистливым побуждением.

— Нет, — отвечала Золотинка, отставив зеркало.

— Нет? В самом деле? — всплеснула ладоши Нута, искренне ужасаясь. — А я нарочно изучала искусство беседы. Меня учили лучшие ораторы Мессалоники.

— Мессалоника славится своими ораторами, — сказала Золотинка с ускользающим выражением.

Но Нута не уловила выражения, только смысл через посредство мамки-толмачки. Миролюбивое замечание Септы возбуждало в ней потребность в великодушии.

— Конечно… в твоем… в этом маленьком городке так трудно было найти хороших учителей… Но, может быть, ты изучала гармонию? — давала она Золотинке надежду.

— Что такое гармония?

— Гармония — это наука приводить в соответствие лад звучаний с приятной интонацией стихов.





— О нет! — поспешно отвечала Золотинка. — Не изучала.

— Что же тогда остается? — со сдержанным торжеством разводила руками Нута. — Какое изящное ремесло тебе за обычай? — (Так это звучало в устах переводчицы.) — Ты что же… осталось без воспитания? Потомок великих Санторинов… — говорила Нута, страдальчески сморщившись. — И ты не имела случая постигнуть искусство танца?

— Искусство? С искусством пожалуй туговато. Но вот сплясать — это другое дело. Если на палубе очертят круг и разложат яйца, я спляшу тебе между, ними, ни одного не раздавив. Насчет искусства — нет, не могу сказать, чтобы я училась танцам. Я их перенимала, где придется. Хорошенько набравшиеся моряки лихо отплясывают. Разве что совсем начинают чертить килем по грунту… но это уж ближе к ночи. Только причем тут гармония? Нестройный гул кабацкого барабана ожесточает незрелые души, Нута. Трудно привести в соответствие то, что не имеет правильного лада, с тем, что не имеет приятности.

— Что ты хочешь сказать? — Странно было видеть на гладеньком лице Нуты трудно наморщенный лобик. Вот она опять потеряла едва обретенную уверенность. Золотинка чувствовала, что без нужды нахамила.

— Я хочу сказать, Нута, — мягко говорила она, пока поднимались на палубу к накрытым столам, — что танцы моряков не отличаются правильным ладом, а песни их нельзя назвать приятными. Хотя я очень люблю и то и другое. Песни моряков тоскливые или, вернее сказать, пронзительные… задушевные… Бесшабашные. Кощунственные — какие хочешь, как угодно. Их можно по-разному называть, нельзя только применить к ним слово приятные. Единственное, что тут как раз не подходит. Бесшабашную или кощунственную песню я могу исполнить тебе хоть сейчас. Прежде, чем сядем завтракать.

Казалось, Нута обдумывала это предложение. Она частенько впадала в сомнение по самым удивительным, не стоящим того поводам.

— Нет, — мотнула она головой. — Не будем. Не нужно. Я не люблю кощунственных и… неприятных вещей. Жизнь коронованных особ, — продолжала она с недетской рассудительностью, — связана приличиями. А ведь приличия — чего тут спорить! — нередко заглушают бесшабашные движения души. И я особенно забочусь о том, чтобы всегда быть естественной. Любить неприятные вещи неестественно. Поэтому я люблю все приятное и красивое. Всю жизнь я окружена красивым и приятным, — она повела рукой, обнимая гармоническим жестом все, что охватывал глаз.

Глаз охватывал ярко-синий с меховой опушкой кафтан согнувшегося в поклоне кравчего, усыпанный жемчугом сложно закрученный тюрбан на голове дамы, бессчетные россыпи самоцветов, роскошь бархата, парчи и шелка… глаз охватывал сумятицу вздутых ветром знамен, резную корму идущего вперед насада, на котором Юлий… и стройно взлетающие весла в блеске алмазных капель… глаз охватывал плодородные берега, уютно сбежавшиеся соломенные крыши, чистеньких коров и белых барашков на изумрудно-зеленых, словно покрашенных лугах… праздничный народ, что усыпал крутой яр под деревней, крапчатую черту векового леса на низменной стороне реки и призрачные очертания гор по другую сторону. Сопровождая ход судов, бежали по отмели хорошенькие белобрысые детки.

— Я люблю все приятное и красивое! — повторила Нута.

— Я тоже, — сказала принцесса Септа, ибо это была правда. Хотя и не вся правда.

Нута оставалась одна, Нута, как она есть. А принцесса Септа раздваивалась, она помнила еще Золотинку.

Неделю назад, или сколько? полторы, думала Септа, невообразимо далек был от меня этот раззолоченный корабль, полная чаша придворных и челяди. Так далеко пребывал этот раззолоченный мир, что расстояние до него невозможно было преодолеть потраченными на дорогу годами. И вот я здесь в мгновение ока, и прошлое словно обрезало. И вот под упоительные наигрыши скрипок, труб и барабанов я повела хороводом великокняжеский двор. И вот благородные дамы одурело режут себе платья, чтобы повторить позор, котором наградил меня палач. А обиженный мною наследник надулся и не показывается на глаза… А принцесса Нута, завтрашняя великая княгиня, оказалась моя сестра. И я оказалась не я, и все самое невозможное случилось…

— Ну и что? — думала Золотинка. — Ну и что? — возражала она с обычной своей вредностью и пожимала плечами. — Что с того?

— А ничего! — отвечала Септа. — Тебя не спрашивают и не лезь! Сгинь! Пропади! И не порти мне праздника. Моя мать принцесса, а отец — принц! Вот!