Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 18

Секретарь канцлера, молодой человек с лицом дохлой рыбы попытался заставить её ждать. «Его сиятельство занят», — сказал он тем тоном, каким говорят «его сиятельство занят» все секретари на свете, и Рената, не говоря ни слова, посмотрела на него, — просто посмотрела, — и где-то на третьей секунде этого молчаливого поединка рот секретаря открылся, и закрылся, и снова открылся, и он пошёл докладывать, и Сэндэр, разумеется, принял её немедленно. Сэндэр понимал, лучше любого мужчины, которого Рената встречала, что в этом дворце есть лишь три человека, которые действительно имеют значение, и двое из них сейчас в этой комнате.

— Рената, — сказал Сэндэр, и в голосе его была та особенная теплота, с какой произносят имя покойника на поминках. — Какая приятная неожиданность.

— Это, — сказала Рената, опускаясь в кресло напротив без приглашения, — не неожиданность. Ни для вас, ни для меня. Так что давайте не будем.

Сэндэр улыбнулся. Та самая полуулыбка. Та, что никогда не доходила до глаз. Рената эту полуулыбку знала наизусть, как знала наизусть всё, что касалось Сэндэра, — включая ту родинку у него за левым ухом, о которой он сам, вероятно, не подозревал, и в том числе и тот факт, что левая рука у него в последнее время стала холоднее правой, что, при его диагнозе, было, мягко говоря, дурным знаком.

— Архиепископ мёртв, — сказал он.

— Я слышала.

— От кого?

— От стен. Стены в этом дворце, дорогой канцлер, говорят громче, чем люди. И, в отличие от людей, стены не лгут.

— И что говорят стены?

— Стены говорят, — сказала Рената, — что на груди у архиепископа клеймо Семерых. Что убийца не был обычным еретиком, потому что обычные еретики не проходят через охрану собора. Что кто-то очень хотел, чтобы Эльдред молчал. И что кто-то... — она сделала паузу, выбирая следующее слово с тщанием женщины, выбирающей нож, — ...очень хотел, чтобы мы знали, кто это сделал.

Мама, выпусти меня.

Арвелл, тихо, с задержкой. Рената не отвела глаз от Сэндэра. Она давно научилась не дрогнуть снаружи, что бы ни происходило внутри.

Сэндэр ничего не сказал. Он сложил пальцы домиком, жестом, который, по его мнению, выражал задумчивость, а по мнению Ренаты, выражал желание спрятать дрожащие руки, — и на среднем пальце левой руки кольцо поймало серый свет из окна. Семь лучей. Рената заметила его давно, лет шесть назад. Сэндэр чуть побледнел. Костяшки побелелии челюсть стиснута. Приступ, как у нее, когда голос особенно громкий. Они оба болели. По-разному, но болели. Один от опухоли, которая медленно, но верно ела его, как крыса, которой не дано наружу, и которая потому грызёт изнутри всё, до чего дотянется. Другая от горя, которое она носила, как носят тяжёлый плащ, и к которому привыкла так, что уже не замечала веса.

— У вас есть... теория, — сказал он наконец. Это не было вопросом.

— Если позволите... у меня есть несколько. Но главная из них такова. Эльдред создал ересь. Эльдред управлял ересью. Эльдред был хозяином, а не жертвой. И теперь кто-то убил хозяина. Вопрос — кто.

— И ваш ответ?

— Мой ответ, — сказала она медленно, и медленность была не для эффекта, а для того, чтобы успеть досчитать до трёх и решить, сколько именно правды она позволит себе сегодня, — зависит от того, что вы мне скажете. Потому что, дорогой канцлер, я подозреваю, что вы знали об Эльдреде больше, чем знает церковь. И я подозреваю, что у вас есть... план. На случай, если Эльдред однажды умрёт. И этот план, мне кажется, не включает меня.

Сэндэр откинулся в кресле. Полуулыбка дрогнула — на одно мгновение — и превратилась во что-то другое. Что-то более холодное. Что-то говорящее: ты умнее, чем я полагал. Затем это прошло, полуулыбка вернулась, и Сэндэр снова был вежливым, отполированным, идеальным человеком, за которого его принимал двор.

— Рената, — сказал он. — Вы, разумеется, правы. У меня есть план. У меня всегда есть план. Но план этот... включает вас. Иначе я бы не разговаривал с вами сейчас. Я бы разговаривал с кем-то, кто пришёл бы вас арестовать.

— Это, — сказала Рената, — было бы неразумно.

— Вот именно. И я, как вы знаете, всегда разумен.

— Если позволите... — Рената чуть наклонила голову. — Разум без цели — это упражнение в пустомыслии. Какова ваша цель, канцлер?

Сэндэр помолчал. Полуулыбка не изменилась. Но он смотрел на неё оценивающе, как смотрят на нож, который могут вынуть из ножен, а могут и не вынуть. Потом сказал тихо:

— Ардения, Рената, больна. Ардения уже давно больна. Король — мальчик. Церковь — клика стариков, которые жгут собственных подданных, чтобы сохранить видимость власти. Двор — болото. Народ — топливо. Кто-то должен всё это перестроить. Кто-то, у кого хватает воли использовать то, что церковь прячет под камнями. Семеро — это, если вам угодно, инструмент. И нет ничего страшного, пока ты тот, кто его держит.

— А вы, — сказала Рената, — полагаете, что вы — тот, кто держит.

— Я знаю это.

Рената ничего не ответила. Она подумала: он верит в то, что говорит. Он действительно верит, что сможет управлять тем, что церковь прячет от людей. Это было, в своём роде, прекрасно. И в тоже время безумно, потому что управлять тем, что прячут два тысячелетия - примерно то же самое, что управлять погодой… или чумой. Сэндэр хотел власти. Рената хотела сына. Каждый из них полагал, что использует другого, это и было настоящим союзом.

Мама, ты придёшь? Мама, ты скоро?

Скоро, мой хороший. Скоро... Канцлер думает, что он хозяин. Но я иду к тебе. И Семеро тебя отдадут. Они обещали.

— Хорошо, — сказала она наконец. — Я с вами. Пока. С одним условием.

— Каким?

— Когда придёт время... когда Семеро отдадут... я первая. До вас. До церкви. До кого бы то ни было.

Сэндэр посмотрел на неё. Долго. Потом медленно кивнул, как человек, который что-то отметил про себя.

— Разумеется, — сказал он. — Вы первая.

Они поговорили ещё двадцать минут. Согласовали, что будут делиться сведениями, что будут координировать действия, что, словами Сэндэра, облегчат друг другу путь. Каждое слово было ложью. Ни один из них не верил ни единому слову.

Она вышла из крыла канцлера с лёгким кивком и ещё более лёгким соглашением, и шла назад через дворцовые коридоры, а ум её был в другом месте, в маленькой комнате в Венмарке, где семилетний мальчик умирал. Лекари приходили. Лекари называли цену в три талера. У Ренаты было полталера и обручальное кольцо, которое можно заложить. Она заложила бы, заложила бы без колебаний, но кольцо давало, в лучшем случае, талер, а двух не было, и взять их было неоткуда. Лекари, надо отдать им должное, не торговались, а просто ушли, потому что лекари в Венмарке, в отличие от лекарей в Грандмарке, по крайней мере честны в том, что не лечат в долг. Арвелл умер на рассвете, у неё на плече, с маленькой горячей рукой, сжимающей ей большой палец.

В то утро она дала клятву. Нет, не Богу. Бог, возможно, и был в той комнате, но Бог ничего не сделал. Не церкви, потому что церковь была Божья. Не мужу, муж уже напивался в ту же могилу. Она дала клятву тому, что забрало её сына. Если в этом мире есть нечто, что отнимает детей у матерей, то я найду его, и я заставлю его вернуть сына. А если нет ничего – то я сожгу мир, допускающий это, и сяду посреди огня, и буду ждать.

Через два года после его смерти — живот. Маленький, мягкий, тёплый. Шесть месяцев. Лекари приходили и все говорили одно: «Нет ребёнка, госпожа. Это истерия». И это было самым жестоким, потому что это значит одновременно «ты безумна» и «ты лжёшь». А на седьмом месяце схватки. Настоящие схватки и настоящая боль. Она тужилась, и ждала — крика, ребёнка, еще раз сына, но ничего. Воздух. Только воздух. Тишина тогда в той комнате, где должен был быть крик, была такой громкой, что Рената почти оглохла от неё.