Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 73

Расходились по одному. Последними остались Григорий Васильевич и Густылев. Они хотели поговорить с доктором и разъяснить ему, какую огромную он делает ошибку, разрывая с ними накануне революции, которая не замедлит оценить-и высоко оценить! — всякую жертву, принесенную ей в свое время.

Но слово "жертва"-зловещее-сразу же разожгло еще пуще в груди доктора все терзавшие его страхи.

Арест стал казаться неотвратимым. И, во всяком случае, спать по ночам спокойно он уже больше не сможет. Не сможет, потому что каждую секунду придется ждать: вот-вот позвонят с обоих ходов квартиры-парадного и черного-сразу (они всегда так звонят), ввалятся, гремя шпорами и палашами (истине вопреки, ему представлялось, что у жандармов огромные палаши), и заберут его в крепость. В каземат. В равелин. В бастион. Как это там у них называется?

Фохт наотрез отказался поэтому вникать в доказательства, которые приводили ему Григорий Васильевич с Густылевым. «Жертва»! Это не слово для порядочного дантиста. С революцией или нет-он всегда будет иметь, кому пломбировать зубы: так было с самого сотворения мира. Ученые нашли даже у людей каменного века пломбированные зубы. Надо уметь пломбировать — это довольно, чтобы жить хорошо при каждом режиме. Не надо только соваться в политику. Он был дурак, что полез. Эти два зуба будут ему хорошим уроком. Второй раз он такой ошибки не сделает.

Нет, нет! Он "имеет честь кланяться".

Он отвернулся от Григория Васильевича и Густылева, отошел к столику и демонстративно взялся за гипсовые слепки протезов, всем существом своим показывая, что он только преданный своему делу врач. Обоим комитетчикам пришлось уйти. Григорий Васильевич еще задержался в приемной, Густылев пошел.

— Повозимся мы теперь с Грачом этим!

Григорий Васильевич принял нарочито легкомысленный вид:

— Э, пустяки, обойдется… Надо, конечно, озаботиться, чтобы он не напичкал комитет своими ставленниками и не получил большинства… Вы обратили внимание, как он держится: точно он уже секретарь комитета.

— А как вы этого не допустите? Возражать принципиально против введения рабочих — трудно: на этом они такую разведут по фабрикам демагогию! Но если рабочие эти будут вроде Козубы… У наших ведь, надо признаться, связи с заводами — стоящей связи, разумею — нет.

Он вздохнул опять и в грустном раздумье стал спускаться по лестнице.

Глава VI

ВОЙНА

Мальчики-газетчики вприпрыжку бежали по улицам. Они кричали, размахивая листками:

— Нап-падение японцев без объявления войны!.. Предательская атака миноносцев!.. Выбыли из фронта броненосцы «Ретвизан», "Цесаревич", "Паллада"…

Война!

В этот день была оттепель. Санки тяжело тащились по расползавшемуся бурому снегу, чиркая по булыжнику мостовой железными полозьями. Бауман ехал с Таганки к Страстной площади; оттуда бульварами надо будет добраться к бактериологу.

Война!

С момента, как она грянула, Грач не сомневался, что революция — вопрос уже ближайших месяцев. В царской России настолько все прогнило насквозь, что выиграть войну царизм не сможет. Но проигранная война — это революционная ситуация. А мы, партийцы, готовы ли к ней?





Нет. В комитете работа не ладится. Хотя отбить руководство у меньшевиков и удалось — у большевиков шесть голосов против четырех, — меньшевики тормозят работу еще злее, чем прежде. Они не дают ни связей, ни денег.

Шрифт, станок достали, но дальше дело не пошло. Почти месяц простояли и станок и шрифт у студента на квартире, на Плющихе. Работу студент отводил то под одним, то под другим предлогом. Он явно трусил. Подыскали другую квартиру, на Таганке, сняли на последние деньги. Но и там неудача. Под квартирой оказался пустой танцевальный зал; когда печатают, такой гром идет по всему дому, что только дурак не спросит: что за машина стучит? Пришлось приостановить и здесь.

Но объявление войны делает совершенно невозможным дальнейший простой. Теперь комитет обязан откликаться на события во весь голос подпольного, большевистского слова.

Поэтому Бауман только что распорядился упаковать типографию и перевезти на квартиру к нему, на Красносельскую. Конечно, неконспиративно, потому что типография должна быть изолирована от всего мира, а его, Баумана, на полчаса нельзя оторвать от сношений с людьми-на заводах, на фабриках, в университете. Оторвать от той, совершенно незаметной, казалось бы, организационной работы (ведь только разговор, только несколько слов зачастую), на которой, однако, возрастает сила партии, а стало быть-сила революции.

Организационная работа. Невидная, кропотливая- от человека к человеку, от кружка к кружку; на единицы как будто счет, и счет на скупые слова. Но когда от каждого слова зреет мысль, и растут гнев и готовность к удару, и каждый, с кем он, Бауман, видится, кому он передает свои мысли и свой гнев и радость предстоящего боя, передает дальше, другому — и мысль, и гнев, и радость, — и другой — третьему, дальше, дальше, все большим и большим широким кругам, незаметное на явках становится грозным в жизни, шепот вырастает в клич.

Бросить это? Нет! Он это умеет, у него слова доходят, потому что ему не надо их придумывать: он всегда от себя говорит. И знает твердо-твердо, как может знать только человек, работавший с Лениным, со «Стариком», настоящий искровец, большевик, — что говорит он правду.

Это сознание дает силу. Кто говорит с таким сознанием, тому нельзя не поверить. Ему, Бауману, конечно, даже смешно было бы и думать в чем-нибудь сравнивать себя с Лениным. Но ленинская правда, ленинская мысль, ленинские любовь и гнев и у него есть, и потому даже около него, Баумана, вовсе нет равнодушных: или любят, или ненавидят, как Григорий Васильевич, как Густылев.

Они вставляют палки в колеса. Ни денег, ни квартир, ни связей. Ничего. Тем хуже для них, тем позорней для них. Настанет время — их имена будут на черной доске человечества.

Пока типографию приходится брать к себе на квартиру: больше некуда. Нельзя допустить, чтобы она не работала. Риск провала огромен, само собой разумеется. Но если другого выхода нет… Ведь опять нанять особую квартиру — не на что: финансы прикончились,

Придется еще усугубить осторожность, чтобы не привести шпика. И за границу дать знать, чтобы в этот адрес никак не направляли приезжих. Словом, принять меры…

Глава VII

ЗАСЕДАНИЕ О ВОЙНЕ

Седьмого февраля распубликован был манифест, предоставлявший в порядке особой, "высочайшей милости" политически неблагонадежным, состоящим под гласным надзором полиции (то есть, попросту говоря, без суда загнанным в разные гиблые уголки империи), возможность заслужить забвение прошлых своих вин добровольным вступлением в ряды действующей на Дальнем Востоке армии. Царь предлагал революционерам мир "на патриотической почве". Об этом беседы шли в кружках. И споры. Кое-где споры эти так обострились (а постарались обострить их меньшевики), что пришлось вопрос поставить на очередном заседании комитета.

Состоялось оно не на квартире Фохта (Фохт так и остался совершенно непримирим), а в мастерской известного художника, и раньше помогавшего деньгами и помещением. Мастерская была просторная, светлая, стены все увешаны картинами.

Заседание вел Грач. Сначала слушали сообщения с мест. В общем, они были радостны: народу в организациях прибавляется; множатся стачки. Правда, из Твери, с Морозовской ситценабивной фабрики, приехавший товарищ рассказывал невеселое-о том, как проиграна была стачка. То же случилось на Тверском машиностроительном. Но, в общем, революционное движение шло на подъем.

— Плохо подготовились тверяки, наверно. Стачка — она вся на выдержке: купца на крик не возьмешь.

— Нельзя сказать, чтоб не подготовлено, — оправдывался тверяк. — И я прямо скажу: можно б еще дальше держаться. Да меньшевики сбили: пора кончать, истощаем, на будущее ничего не останется.

— Научили! — вставил Козуба. — Жить так и надо, чтоб на завтра не оставлять, тогда на всю жизнь хватит.