Страница 59 из 71
– Ей так плохо, бедняжке, – продолжал, входя в роль, рыжий гонец, – она так кашляет, что трясется вся ее гостиница! Да, да, старина, она кашляет, будто ослица кричит: кха! кха! Вся деревня трясется!
– Хватит смеяться, – крикнул я ему, – замолчи! Я взял лист бумаги и стал писать.
– Сбегай, отнеси письмо врачу и не возвращайся, пока не увидишь своими глазами, что он оседлал кобылицу. Ты понял? Беги! Он схватил письмо, сунул его за пояс и исчез. Зорба уже поднялся. Он торопливо одевался, не произнося ни слова.
– Подожди, я пойду с тобой, – сказал я ему.
– Я очень тороплюсь, – ответил он и ушел.
Чуть позже я тоже направился в деревню. Сад вдовы был пуст и благоухал. Перед садом сидел Мимито, одичавший, съежившийся, наподобие побитого пса. Он исхудал, его провалившиеся глаза горели. Он обернулся и, заметив меня, схватил камень.
– Что ты здесь делаешь, Мимито? – спросил я, скользя печальным взглядом по саду. Я вспомнил теплые, ласковые руки… В воздухе стоял аромат цветов лимона и лаврового масла. В сумерках виделись прекрасные черные, горящие желанием, глаза вдовы, ее ослепительные белые зубы, начищенные веткой ореха.
– Почему ты об этом меня спрашиваешь? – проворчал Мимито. – Иди-ка ты отсюда по своим делам.
– Хочешь сигарету?
– Я больше не курю. Вы все негодяи. Все! Все!
Он замолчал, задыхаясь, казалось, он подыскивает слова, чтобы выразить переполнявшие его чувства.
– Негодяи… мерзавцы… лгуны… убийцы… Наконец, найдя слово, которое искал, он с облегчением захлопал в ладоши.
– Убийцы! Убийцы! Убийцы! – дико кричал он пронзительным голосом и смеялся. Сердце мое сжалось.
– Ты прав, Мимито, ты прав, – шептал я, уходя от него торопливым шагом.
Подходя к деревне, я увидел старого Анагности, согнувшегося над своим посохом, внимательно, с улыбкой наблюдавшего за двумя желтыми бабочками, мелькавшими в весенней траве. Теперь, когда он постарел и его больше не волновали работа в поле, жена, дети, у него было время прогуляться равнодушным взглядом по земле. Увидев мою тень, старик поднял голову.
– Какой ветер занес тебя сюда в такую рань? – спросил он. Но, должно быть, заметив мое обеспокоенное лицо, не дожидаясь ответа, сказал:
– Иди быстрее, сынок, не знаю, застанешь ли ты ее в живых… Эх, несчастная!
Широкая, столько ей послужившая кровать, самая верная подруга мадам Гортензии, стояла в самой середине маленькой комнаты, почти не оставляя свободного места. Над ней, задумавшись, склонялся ее преданный интимный советник в зеленой одежде и желтой шапочке – то бишь попугай с круглыми и злыми глазами. Он пристально смотрел на свою распростертую, стонущую хозяйку, наклоняя свою почти человечью голову немного набок, чтобы лучше слышать.
Нет, это не были вздохи любовной радости, которые он очень хорошо знал, не похоже это ни на нежное воркование голубей, ни на смех от щекотки. Пот, струившийся ледяными капельками по лицу его хозяйки, волосы, как пакля, немытые, нечесаные, прилипшие к вискам, конвульсивные судороги в постели – все это он, попугай, видел впервые и был обеспокоен.
Ему хотелось закричать: Канаваро! Канаваро! Но звуки не шли из его горла. Его несчастная хозяйка постанывала, руки ее, увядшие и обрюзгшие, приподнимали и отпускали простыню, она задыхалась. Без румян, опухшая, она пахла кислым потом и разложением. Из-под кровати торчали ее дырявые, потерявшие форму туфли, и сердце сжималось, глядя на них. Эти туфли удручали больше, чем сама хозяйка.
Зорба, сидя у изголовья больной, смотрел на эти туфли и не мог оторвать от них взгляда. Он сжимал губы, чтобы удержать рыдания. Я подошел, встал позади него, но он меня не заметил.
Несчастная дышала с большим трудом. Зорба снял с крючка шляпку, украшенную матерчатыми розами, чтобы обмахивать ее. Он взмахивал своей большой лапищей очень быстро и неумело, будто разжигая влажный уголь.
Она открыла глаза и с ужасом осмотрелась. Все было как в тумане, она никого не узнавала, даже Зорбу, который продолжал держать шляпу с цветами. Все вокруг было мрачным и тревожным: голубой пар, поднимаясь от земли и меняя форму, становился усмехающимися губами, колченогими фигурами, черными крыльями.
Она впилась ногтями в подушку всю в пятнах от слез, слюны и пота и громко закричала:
– Я не хочу умирать! Не хочу!
Только что пришли две деревенские плакальщицы, прослышавшие о состоянии мадам. Они проскользнули в комнату и сели прямо на пол, прислонившись к стене. Увидев их своим круглым глазом, попугай рассердился, вытянул шею и закричал: «Канав…», но тут Зорба с раздражением протянул руку к клетке, и птица притихла.
Снова раздался безутешный крик:
– Я не хочу умирать! Не хочу!
Двое безбородых загорелых юношей, заглянув в дверь и внимательно посмотрев на больную, с удовлетворениемобменялись взглядами и исчезли.
Вскоре во дворе послышалось громкое кудахтанье и хлопанье крыльев; кто-то начал охоту на кур. Одна из плакальщиц, старая Маламатения, повернулась к своей подруге:
– Ты их видела, тетушка Ленио, ты видела? Куда торопятся, словно умирают с голода, они сейчас свернут курам шеи и сожрут их. Все бездельники деревни уже собрались во дворе и ждут не дождутся, когда можно будет грабить. Затем, повернувшись к постели умирающей, она прошептала:
– Помирай, моя старушка, поторопись, чтобы и у нас было время перехватить чего-нибудь.
– По правде сказать, матушка Маламатения, – произнесла тетушка Ленио, поджимая губы, – они не ошиблись… «Если хочешь есть, стащи; если хочешь владеть, кради!» Этот совет дала моя покойная мать. Стоит ли читать поминальную молитву, чтобы получить горсть риса, немного сахару и какую-то кастрюльку? У госпожи не было ни родителей, ни детей, кто же будет есть кур и кроликов? Кто выпьет ее вино? Кто унаследует все: катушки, гребни и конфеты? Эх! Признаюсь тебе, мамаша Маламатения, да простит меня Господь, но я хочу взять все, что смогу!
– Подожди, моя хорошая, ты слишком торопишься! – сказала мамаша Маламатения, схватив за руку свою подружку. – У меня, клянусь тебе, те же мысли вертятся в голове, только позволь ей сначала Богу душу отдать.
В это время умирающая нервно шарила рукой под своей подушкой. Незадолго до того, как совсем слечь, мадам Гортензия достала из сундука распятие из белой полированной кости и взяла его с собой в постель. Долгие годы она о нем не вспоминала, и оно лежало среди рваных комбинаций и старых велюровых платьев на самом дне сундука. Похоже, Христос был лекарством, которое принимают только в случае серьезной болезни. Пока жизнь в радость пока едят, пьют и любят, его забывают.
Наконец она наощупь нашла распятие и прижала его к своей мокрой от пота груди.
– Мой маленький Иисус, мой дорогой маленький Иисус… – шептала она, страстно обнимая своего последнего любовника.
Попугай услышал ее. Он почувствовал, что тон ее голоса изменился, вспомнил прежние бессонные ночи и радостно закричал:
– Канаваро! Канаваро! – его охрипший голос походил на крик петуха, приветствующего солнце. На этот раз Зорба не пошевелился, чтобы остановить его.
Он смотрел на плачущую женщину, которая обнимала распятого Бога; в это время какая-то несказанная нежность преобразила ее изнуренное лицо.
Дверь приоткрылась и вошел старый Анагности, держа в руках свою шапку. Он приблизился к больной, поклонился и опустился на колени.
– Прости меня, добрая госпожа, – сказал он ей, – и Бог простит тебя. Прости меня, если я тебе когда я говорил грубое слово. Я не святой.
Но добрая госпожа была погружена в невыразимое блаженство и не слышала старого Анагности. Все ее невзгоды исчезли, убогая старость, насмешки, грубости, тоскливые вечера, когда она сидела в одиночестве на пороге своего дома и вязала крестьянские носки, как простая, добропорядочная женщина. Она видела себя элегантной парижанкой, неотразимой кокеткой, которая заставила четыре великих державы прыгнуть ей на колени и которую приветствовали четыре грозных эскадры! Море было лазурно-голубое. Пенились волны, плясали линкоры, флаги всех цветов хлопали на ветру. Доносится запах жареных куропаток и барабульки на ; шампуре, несут охлажденные фрукты в резном хрустале, и пробки от шампанского ударяют в стальной , потолок крейсера. А Вновь видятся ей черная, каштановая, седая и светлая бороды, пахнущие одеколоном, фиалкой, мускусом, амброй, двери металлической каюты закрываются, падают тяжелые занавеси, зажигается свет. А Мадам Гортензия закрывает глаза. Все ее любовные страсти, ее бурная жизнь, ах! Господи, она длилась одну секунду…