Страница 52 из 71
– Ты, хозяин, еще и педант… не в обиду тебе будь сказано. Всё, что я тебе говорил за время нашего знакомства, это я как бы песню пел.
– Как эго? – запротестовал я – Я все очень хорошо понимаю, Зорба!
– Да, головой своей ты понимаешь. Ты говоришь: Это правильно, это неправильно; это вот так или это не так; ты прав или ты ошибаешься». Но куда это нас приведет? Вот, когда ты говорил, я смотрел на твои руки, грудь. Что же было с ними? Они оставались немы, будто в них нет ни капли крови. Так с помощью чего ты хочешь понять? Своей головой? Тьфу!
– Подожди, говори яснее, Зорба, не путай меня! – воскликнул я, пытаясь его завести. – Я полагаю, ты не слишком хлопотал о родине, не так ли, бездельник!
Он с таким раздражением хватил кулаком по стене, что листы железа, которыми был обшит сарай, загудели.
– Я, каким ты меня видишь сейчас, – завопил он, – я собственными волосами вышил церковь святой Софьи на куске ткани и носил на себе, повесив на шею, прямо на грудь, вместо амулета. Вот этими лапищами я ее вышил, старина, и с помощью шевелюры, которая в то время была черна как смоль. Я скитался с Павло Меласом среди скал Македонии – весельчак, гигант, ростом выше сарая, вот таким я был – в своей юбке в складку, красной феске, с серебряными подвесками, амулетами, ятаганом, патронташами и пистолетами. Я был увешан металлом, серебром и подкован гвоздями и, когда я шагал, все это громыхало, будто шла целая армия! На-ка, посмотри…посмотри! Зорба распахнул рубаху и закатал панталоны.
– Поднеси свет, – приказал он.
Я приблизил лампу к худому и смуглому телу: глубокие рубцы, шрамы от пуль, следы сабельных ударов – тело его было, как решено.
– Посмотри теперь с другой стороны! – он повернулся и показал мне спину.
– Ты видишь, сзади ни одной царапины. Теперь тебе понятно? А сейчас убери лампу
– Какой срам! Послушай, старина, станут ли люди когда-нибудь мужчинами? На них брюки, воротнички, шляпы, но они все еще ослы, волки, лисы и свиньи. Они вроде бы похожи на изображение Господа' Кто? Мы? Какая насмешка! Казалось, Зорбой овладели ужасные воспоминания, он все сильнее раздражался, ворча что-то сквозь свои гнилые, расшатанные зубы.
Поднявшись, он схватил графин с водой и стал пить большими глотками, после чего несколько успокоился.
– Где бы ты меня не коснулся, – сказал он, – я закричу. Весь я – сплошные раны и шрамы, а ты мне говоришь о женщинах! Стоит мне вспомнить те времена, когда я был настоящим мужчиной, как я перестаю оборачиваться на юбки.
Тогда я касался женщин мимоходом, не дольше минуты, как петух, и уходил. «Грязные куницы, – говорил я себе, – они хотят высосать все мои силы, черт возьми! Да пусть они повесятся!» Итак, я снимал с крючка свое ружье и в путь! Я, как комитаджи, ушел в партизаны. Однажды в сумерках я прокрался в одно болгарское село и спрятался в хлеву, в доме болгарского попа, который сам был свирепым комитаджи, кровожадным животным. Ночью он снимал сутану, одевался пастухом и с оружием врывался в греческие села. Возвращался он утром, пока не рассвело, весь в грязи, крови и шел к обедне читать проповедь. За несколько дней до моего прибытия поп убил, прямо в постели, греческого учителя, пока тот спал. Итак, проникнув в поповский хлев, я лег на спину прямо на навоз позади двух быков и стал ждать. Ближе к вечеру гляжу – мой поп входит, чтобы задать корм животным. Я бросаюсь на него и перерезаю ему горло, словно барану, отрезаю уши и кладу в карман. Я коллекционировал тогда болгарские уши, так что я взял уши попа и смылся.
Несколько дней спустя я снова, прямо средь бела дня, пришел в ту же деревню, прикинувшись разносчиком.
Оставив оружие в горах, я спустился, чтобы купить хлеба, соли и обувь для своих товарищей. Около одного дома я увидел пятерых босых малышей, одетых в черное, которые держали друг друга за руки и просили милостыню. Трех девочек и двух мальчиков. Старшему из них было не больше десяти, маленький был совсем крошкой. Старшая девочка держала его на руках, лаская и целуя, чтобы он не плакал. Не знаю почему, видно божье внушение толкнуло меня подойти к ним:
– Чьи вы будете? – спросил я их по-болгарски.
Старший из мальчиков поднял головку и ответил:
– Мы дети попа, которого недавно зарезали в хлеву. – Слезы выступили на моих глазах. Земля завертелась как мельничный жернов. Я прислонился к стене и только тогда голова перестала кружиться.
– Подойдите ко мне, дети, – сказал я. Достал свой кошелек из-за пояса, он был полон турецкими лирами и меджиди. Опустившись на колени, я высыпал все прямо на землю.
– Вот, берите, – воскликнул я, – берите! Берите!
Дети бросились собирать монеты.
– Это все вам, все вам! – кричал я. – Забирайте все!
И еще я им оставил корзину со всем барахлом:
– Вот это тоже, это все вам, забирайте! И сразу же смотался. Вышел из села, расстегнул рубашку, сорвал святую Софью, которую вышил, изорвал ее, бросил и пустился наутек.
Я и сейчас бегу…Зорба прислонился к стене и повернулся ко мне:
– Вот так я освободился, – сказал он.
– Освободился от родины?
– Да, от родины, – ответил он твердым и спокойным голосом. Через минуту он продолжил:
– Свободен от родины, попов, денег. Я прошел сквозь такое сито, чем больше себя просеиваю, тем мне лучше, я освобождаюсь. Как тебе еще сказать? Я освободился и стал мужчиной. Глаза Зорбы сверкали, его широкая пасть расплылась от удовольствия.
Помолчав немного, он снова заговорил. Видно, сердце его переполнилось, он не мог им управлять.
– Было время, когда я говорил: вот это турок, это болгарин, а вот это грек. Ради родины я делал такие вещи, что у тебя волосы на голове дыбом встанут, хозяин. Я перерезал глотки, крал, жег деревни, насиловал женщин, истреблял целые семьи. Ради чего? Только потому, что это были болгары, турки. Убирайся к дьяволу, негодяй, говорил я часто о них, иди ты к черту, ублюдок! Сейчас же я говорю себе: вот это хороший человек, а это грязный тип. Он с успехом может быть болгарином или греком, я не вижу разницы. Хороший человек? Плохой? Вот это и все, что я спрошу сегодня. Хотя теперь, в мои годы, могу поклясться своим хлебом, мне кажется, что я и этого больше не спрошу. Эх, старина, будь люди хороши или плохи, я их всех жалею. При виде любого мужчины (даже если я принимаю независимый вид) меня все равно хватает заживое. Смотри-ка, говорю я себе, этот несчастный тоже ест, пьет, любит, испытывает страх; у него тоже есть свой бог и свой дьявол, он тоже сыграет в ящик, ляжет, скрючившись, под землю и будет съеден червями. Эх, бедняга! Все мы братья. Все мы пища для червей!
Но если это женщина, ах! Тогда, я тебя уверяю, мне хочется завыть. Твоя милость каждую минуту высмеивает меня, говоря, что я очень люблю женщин. Как же мне их не любить, старина? Это ведь слабые создания, сами не ведают что творят, и за то немногое безропотно позволяют схватить себя за сиську.
В другой раз мне снова надо было сходить в болгарское село. Один грек, именитый в деревне человек, видел меня и донес. Дом, где я находился, окружили. Я стал перебираться с одной крыши на другую; луна светила вовсю, я прыгал, будто кошка. Но они заметили мою тень, взобрались на крышу, начали стрелять. Что было делать? Прыгаю в какой-то двор. Там, в одной рубашке спала болгарка. Увидев меня, она раскрыла рот, вот-вот закричит, я протянул к ней руки, умоляя: «Пощади! Пощади! Не кричи!» и схватил ее за грудь. Женщина была, словно в обмороке:
– Входи, – сказала она еле слышно, – входи, чтобы нас не увидели…
Я вошел в дом, женщина сжала мне руку: «Ты грек?» – спросила она. «Да, грек, не выдавай меня».
Обнял ее за талию, она молчит. Я лег с ней, и сердце мое трепетало от нежности: «Ну, Зорба, – говорю я себе, – 6удь ТЫ проклят, вот это женщина. Что за человек! Кто же она такая? Болгарка, гречанка, папуаска? Не все ли равно, старина? Она человек, у которого есть рот, грудь, она человек, который любит. Тебе не стыдно убивать? Негодяй!»