Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 31

– Каки бочишши наела… – грустно бормотала она, сдаваясь, а я поглаживал ее складки на боках с такой нежностью и проникновенностью, словно это были рубцы, полученные на поле брани.

Да это и были рубцы, обретенные в безнадежной битве со временем.

Бережно обцеловывая ее крупные и добрые, как у лошади, губы, я со все нарастающей и нарастающей нежностью поглаживал ее отяжелевшую грудь, а ниже пояса под французскими ажурностями она была такая пышная, а притаившийся под наползающим животом вход в райский палисадничек был таким родным, таким гостеприимным, а реденькая травка у входа такой нашенской, леспромхозовской, без всяких признаков фальшивой платины, и грядки тамошние мы с Танькой уже успели увлажнить настолько от души, что мне значительно быстрее обычного понадобилось расстегнуть ремень. Который только вчера…

И у меня уже тогда похолодело в груди и начали неметь пальцы. И чем ближе мы подходили к тому побочному процессу, который нашему свинству представляется основным, тем сильнее нарастали холод и немота. А когда мой вздрагивающий от нетерпения полномочный посланник приблизился к гостеприимно распахнутым воротам, перед моими глазами хищно засверкали и заклацали никелированные кусачки, и мною овладел такой ужас, что перехватило дыхание, сердце же заколотилось так, что зазвенело в ушах. Вдобавок, пытаясь дать ему побольше простора, я перекатился на правый бок и нечаянно задел ногой позабытое в суматохе коромысло, которое в отместку так долбануло меня по затылку, что звон в ушах уже напомнил мне ликующий стон циркулярной пилы, наконец-то вырвавшейся на волю из распластанной плахи.

– Извини, мне как-то хреново, – с трудом выговорил я, не в силах оторвать взор от пляшущих перед глазами сверкающих кусачек.

Конфузно было до крайности, но поделать с собою я ничего не мог, даже дыхание возвратилось ко мне не сразу. Таньку, однако, инцидент привел в полный восторг. Заставив меня забраться под одеяло, она натянула на свои пышные дряблеющие телеса черный японский халат с белыми иероглифами, сделавший ее похожей на самурая, и принялась хлопотать: заставила меня выпить целую ложку омерзительного шарлатанского средства, невиданное изобилие которых нахлынуло на нас вместе со свободой, и отправилась ставить на уши весь поезд в поисках врача, невзирая на мои заверения, что я уже чувствую себя как нельзя лучше: конечно, я предпочел бы казаться умирающим, но ведь врач немедленно выведет меня на чистую воду…

Так и случилось: пожилой еврей, слегка косящий под Эйнштейна, нашел у меня остаточную тахикардию, не представляющую опасности для жизни, и, отказавшись принять Танькины пару сотен, с достоинством удалился.

После этого я сделал попытку предпринять вторую попытку, но Танька пресекла процесс на стадии первого похолодания: ляжь, ляжь, ишь ты – развоевался!.. Похоже, ей больше нравилось за мной ухаживать, чем получать долги, и меня это более чем устраивало: к лязгающим кусачкам в моем воображении присоединилось еще и воспоминание о недавнем конфузе…

Моя заботливая сиделка, с трудом примостив рядом со мною свой пышный круп, склонялась ко мне с девчоночьей нежностью на красном набрякшем от наклона лице, и я благодарно поглаживал ее пухлые пальчики, унизанные трогательно-вульгарными перстнями. Наконец-то я решился поведать ей, что такое зеленец и как его добывают. Грех-то, грех-то какой, скорбно пропела она и окончательно пригорюнилась: а что, для кого-то и мы такой же ж самый зеленец, скажешь, нет?..

Я хотел было согласиться, но не смог. Внутри нашей общей мечты мне казалось, что мы, люди, все-таки совсем не то, что промысловый зверь, что мы тянем на что-то большее…

Вечер до сна мы скоротали в точности так, как ей мечталось, – в мягком свете торшера она читала дамский роман: “Лазурная волна ударилась в белоснежный борт яхты, и немного изумрудного коктейля выплеснулось на золотистую от загара мраморную грудь Элен. Обнажив свой бронзовый атлетический торс, Раймонд упал на колени перед ее шезлонгом и принялся жадными поцелуями впивать ароматную влагу”, – а прихворнувший мужик на расстоянии вытянутой руки читал что-то серьезное, политическое, научное, “Загадка смерти Черчилля” или что-то в этом роде.

Вообще-то мне не дано спать в поездах, но на этот раз я выспался как младенец, и если бы не преследующие меня фантазии – попробовать, не попробовать?.. – доехали мы, можно сказать, как старосветские помещики.

Ее встретил шофер, совершенно неотличимый от тех мордоворотов, которые распинали меня в замке Командорского, а когда я увидел ее черный сверкающий джип, огромный, как снегоход, на душе у меня сделалось совсем муторно. Однако Танька в своих ужасных лисах, передав коромысло шоферу, на прощанье обняла меня, словно родная тетка: позвони, позвони, почти умоляюще повторяла она, рассовывая в мои карманы одну визитную карточку за другой, хоть какую-нибудь найдешь и вспомнишь…





Президент, успел прочесть я на той, что она сунула мне в нагрудный карман под куртку.

Но я решил позвонить ей не раньше, чем ко мне вернется уверенность в моей дееспособности. Однако неуверенность с каждым днем только крепла, плавно переходя в уверенность, что воображаемая рана, нанесенная мне Командорским, не затянется никогда.

Nevermore…

Ведь самым бдительным и неотступным моим врагом всегда оказывается мой самый верный и щедрый друг – воображение. Но моей душе – моей фантазии уже давно не по силам окутать меня спасительным облаком в одиночку, – я не безумец и не каракатица. Все мы созданы, чтобы витать в облаках, только мне для вознесения, увы, требуется преданная спутница, завороженная теми же чарами…

Однако именно этот путь и был перерезан сверкающим клацаньем кусачек

Командорского.

Как опытный невротик, я прекрасно понимал, что любые попытки поторопить распад овладевшей мною чары будут лишь укреплять ее

(греза может быть вытеснена только грезой), но именно она же и не позволяла мне набраться терпения: я испытывал невыносимый зуд ежеминутно пробовать, распалась ли она уже или еще нет, – в результате морок крепнул и ширился, овладевая все новыми и новыми провинциями.

И это при том, повторяю, что страшусь я только ничтожности, меня ужасает один лишь помысел ощутить себя жалким и презренным… Но кто из нас, по совести, не жалок и не достоин презрения в качестве физического лица, физического тела! Потому-то нет и обиды горше, чем утрата любви: это самое что ни на есть доподлинное падение с небес на землю, превращение из высокой выдумки в низкую материю. Прочность любви измеряется ее способностью в упор не видеть или перетолковывать в свою пользу все разрушительные факты, и Гришкина любовь ко мне с юных лет отличалась исключительной фактоустойчивостью. Зато и тем обиднее было бы ее потерять: чем надежнее и льстивее зеркало, тем сильнее и страх его разбить…

И страх в конце концов взял верх над верой. Победе злых чар изрядно способствовало и то обстоятельство, что в нынешних наших хоромах, вполне достойных высокого имени Лабиринта, мы с Гришкой обзавелись отдельными спальнями – в результате будничная процедура, которую прежде можно было проделывать между прочим, стала требовать несносных приготовлений: нужно было покинуть нагретую постель, поеживаясь, выбраться в коридор-меандр, треснуться коленом о дедовский сундук, ругнуться сквозь зубы, затем, потирая коленную чашечку, проскользнуть в тесно приоткрытую дверь, стараясь не разбудить хозяйку опочивальни, хотя именно для этого я туда и пробирался, затем приподнять одеяло, осторожно отпихнуть горячее тело, если оно расположилось слишком близко к краю…

За это время подвальный холодок в моей груди успевал дозреть до арктической стужи, пробравшись и в кончики пальцев, начинающих терять чувствительность, но отнюдь не забывающих вздрагивать в унисон с ударами сердца в ушах, тоже возносящимися до звона телеграфных проводов в ветреной степи, пока я наконец добираюсь до одеяла. Под гнетом которого единственным моим желанием уже остается страстная мечта, чтобы все мои одалиски наконец оставили меня в покое.