Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 31

Свою неразвитость, и больше ничего. Позасирал весь двор и рад по уши!..” Она была серьезная барышня, училась в райцентре в торговом техникуме и всегда приезжала к родителям с одной и той же книгой

“Организация торговли непродовольственными товарами”. Интересно стали учить, дивились бабы, прямо так и говорят: учится на вороведа.

Торгово-промышленное семейство Семена – это были единственные серьезные люди в нашем дворе. Остальные – мужики по крайней мере – и жили так же, как играли в волейбол: снисходительно, с папироской, чтобы, отдавши дань пацанской забаве, наконец-то перейти к серьезному мужскому делу – отправиться за парой (для затравки) полбанок в дощатый “синенький” магазин, где кустодиевская супруга

Семена, губы сердечком, торговала водкой, солью, хлебом, рыбными консервами, мылом, повидлом, пряниками, граблями и резиновыми сапогами, которые я в этот же день и приобрел, заодно выставив команде ту самую пару полбанок для первого знакомства. Меня же в благодарность без лишних формальностей, поскольку поссовет не работал, при помощи гвоздодера ввели в обладание пустовавшей комнатой бежавшего два года назад прежнего учителя.

Водки, естественно, не хватило, и я еще и поэтому плохо запомнил жен, во время игры подбадривавших мужиков азартными возгласами, а после куда-то пропавших – как, впрочем, и остальная вселенная. Я выделил только Костину Настю, почему-то остававшуюся даже на солнце, правда, уже клонившемся за болота, в сереньком ватничке, – выделил и навсегда запомнил, хотя она постояла с болельщицами совсем недолго, не произнеся ни слова и улыбаясь через силу: мне уже тогда показалось, что ее томит какая-то тайная печаль, придавая самую настоящую утонченность ее – в этом дворе прямо-таки бросавшемуся в глаза своей бледностью и хрупкостью – светлоглазому лицу.

Наделенному к тому же легкой асимметрией, подобно одной из мадонн великого Эль Греко. Поэтому, когда она незаметно исчезла, я решил, что ей неловко за своего предающегося шутовству супруга. И немножко пожалел, что мне не удалось покрасоваться перед нею своим атлетическим торсом, когда я, разгорячившись, стянул рубашку. К тому же я не хуже Сереги играл в волейбол и не хуже Кости на гармошке, что и продемонстрировал, когда мы за сараем распечатали первый пузырь. Но Костя не позволил мне снять еще один урожай теперь уже с его единственного поля.

– Вы там у себя в Ленинграде бренчите своего Окуджаву на ваших бренчалках, – оскорбленно изъял он у меня свою тальяночку, двадцать три на двенадцать (число голосов и басов). – А мы будем на русской гармошке – нашенскую, флотскую!

И, развернув мехи, обнажая в залихватской улыбке стальные зубы, а в распахе застиранной неопределенно-клетчатой рубахи рваную тельняшку

(на флоте он, естественно, тоже никогда не служил), Костя очень громко, но без малейшей фальши завел любимую перевранную песню:

– Шаланды полные вскипали, в Одессу Костя привозил, – преисполнившись особого шарма в припеве: – Но и молдаванки, и перессы обожают Костю-моряка.

Стальные зубы его засветились фатовским обворожительным золотом:

– Перессы – это которые любят плясать у молдаван, – снисходительно разъяснил он мне, городскому несмышленышу.

Он и в школу – довольно большую комнату при поссовете – заглядывал как бывалый джентльмен, которому все, что я могу сказать, давно известно. Но, поскольку на его снисходительный вид никто, включая его жену, не обращал никакого внимания, да и обращать было особенно некому, он снисходить скоро перестал.

Однако домой ко мне нет-нет да стучался – и я уже по стуку угадывал, в каком обличье на этот раз он явится мне из тьмы (за недолгие, казалось бы, годы в большом городе я успел забыть, до чего мало света достается людям в наших широтах!). Морячком-простягой, без церемоний печатая резиновыми сапогами стертый индейский орнамент, он вразвалочку подходил к столу, брал с клеенки бутылку сухого вина, которое я держал больше для того, чтобы не забыть, что где-то еще существует цивилизация, бесшабашно вертел, разглядывая этикетку в неверном мерцающем свете голой лампочки:

– Что это за балда? А, сушняк!.. Охота тебе сухари давить, сосать кислятину…





И я понимал, почему его и без того курносый нос вдавлен слева, словно пластилиновый.

Но иногда он вдруг возникал на пороге рафинированным аристократом: необычайно корректно (то есть холодно) здоровался, долго и тщательно вытирал ноги и на всякую мелочь просил дозволения:

– Вы позволите вашу бутылку? “Вазисубани”. Марочное. Это правильно.

Чем здоровье портить бормотенью. И доктора советуют: на каждый килограмм веса нужно каждый день выпивать десять грамм сухого вина.

Знаете, как в народе называют “Вазисубани”? Вася с зубами. А плодово-ягодное – плодово-выгодное. Темнота. Лучше народа никто не скажет.

Потом обязательно вворачивал, что его на Станции готовы были взять на работу в придорожное кафе “Фрегат”, куда, случалось, заворачивали иностранцы, но дело не сладилось из-за мелочи: “Языков не знаю”, – выглядело это незнание совершенной и даже странной случайностью.

Прощался он только так: “Извините за компанию” – и я переставал понимать, с одной стороны, кому понадобилось вышибать зубы такому джентльмену, а с другой – почему этот британский лорд не расстается с рваной тельняшкой и для чего ему нужен этот редеющий чубчик, чубчик, чубчик кучерявый белобрысого Ванюхи-гармониста.

Его сынишка Жорка казался гораздо толковее папаши и часто заходил послушать умные разговоры ко мне в вечернюю школу, понемногу превратившуюся в некое подобие элитарного клуба, особенно на уроках литературы, где я просто пересказывал книгу за книгой, обходя советский официоз. Я быстро просек, что если всерьез начну их чему-то учить, то потеряю последних учеников. И хотя этого все равно бы никто не заметил – довольно было выставлять в журнал какие вздумается положительные отметки, – мне все-таки хотелось чем-то с ними поделиться. Теперь-то я уже ясно понимаю, что главная задача единого образования заключается не в том, чтобы доставлять одинаковые реальные познания всем людям подряд – это невозможно, а в том, чтобы обеспечить их принадлежность единой цивилизации, наделить их общей системой базовых иллюзий. Но это как будто понимали и лучшие из моих учеников (а худшие ко мне просто не ходили): как только я начинал рассказывать что-то конкретное о синусах и валентностях, на следующем уроке у меня сидело уже не пять видавших виды учащихся, а один, вернее, одна – Настя, с неизменным выражением тайной грусти на бледном эль-грековском личике. Но если я начинал, словно бы впервые в истории, размышлять, каким же образом из двух газов могла возникнуть вода, на обожженных морозом и водкой физиономиях низовых путейцев показывалось нечто вроде любопытства. А застенчивый разбойник Николай иногда после занятий даже заходил ко мне с бутылкой потолковать, как же ухитрялись вычислять площадь треугольника в Древнем Египте, и сам начинал что-то чертить на клетчатом листке, тяжело дыша, вернее, отдуваясь, и под его богатырской грудью вздымался и опадал еще более богатырский живот.

Он готов был учиться, но только с самого начала – как будто мы были первые люди на земле, задумавшиеся, откуда берется ветер, почему лето сменяется осенью и куда деваются сгоревшие дрова…

Но тут уж внимал мне самозабвенно, словно малое дитя. Словно тот же

Жорка, когда увязывался посидеть со взрослыми мужиками. А

“практические” познания о квадратных уравнениях и органических соединениях – да кому они могли пригодиться в поселке им. Рылеева, из года в год занятом подсыпкой щебенки под норовившую уйти в болото от своих стратегических обязанностей одноколейку?

Составы по ней проползали исключительно ночами, за ночь не больше одного, причем всегда пассажирские, с потушенными огнями и задернутыми окнами. Перевозили они нечто настолько тяжкое, что на стыках бухали, подобно паровому молоту (табурет вздрагивал под тобой), и до самой колючей проволоки-трехрядки, за которой окончательно скрывались из глаз в чахлом ельнике, даже в самые лютые морозы выдавливали из земли ее ржавые соки, размывавшие щебеночный балласт, ради постоянной подсыпки которого и существовал поселок им.