Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 31

Или подвергнуть серьезной дрессуре. А моя дочь вполне обучаема.

Обучить ее, что человек – раб классовых интересов, – она будет всюду вынюхивать классовые интересы, она хорошая ищейка. Человек – раб гениталий? Найдем и гениталии. Слова порождаются исключительно словами и порождают тоже одни слова? Как угодно-с. Что с нее спросишь – лакей сиди себе в передней, а будет с барином расчет.

Но кто же тот барин? В каких подземельях он возлежит, тот властительный мертвец?.. Увы, он всюду, он в каждом, кто считает вольную фантазию чьей-то служанкой, – а кто, если по совести, думает иначе? Другие менее отвратительны только потому, что не претендуют на утонченность, как это делают мои гастролеры: Пушкин ризоматичен,

Толстой фаллоцентричен, Блок анален, Мандельштам орален, Тютчев фекален, Достоевский вагинален, Тургенев одержим комплексом кастрации, Цветаева – комплексом Электры…

О, наконец-то я понял, каким комплексом одержим я сам, – комплексом

Антигоны. Я готов собственными руками с риском для жизни от заката до рассвета закатывать в асфальт мертвецов, завладевших главным нашим сокровищем – миром чарующих выдумок.

Но почему я так ожесточен? И так многословен? Да потому же, почему и все, кто повержен и раздавлен, подобно кошке под колесом самосвала: ведь терпимость – добродетель победителей, а слова – оружие побежденных. Дочь – издохшая химера посмертного существования – методично истребляет то, чему я всю жизнь поклонялся. Их победа обеспечена – за смертью всегда остается последнее слово. Мне же остается только выть на луну, изливать воспаленную желчь господу богу, в которого я не верю и даже не понимаю, что имеют в виду, произнося это слово.

– Вы что, все еще держитесь за советский атеизм? – спешит представить меня идиотом этот х…, введенный дочерью в непременные члены моего семейства, когда при слове “бог” мне не удается скрыть спазмик брезгливости. – Ну что вы, сейчас все носят /католицизм/.

/Дзэн-буддизм/ – это уже вчерашний день, провинция.

Он с первой нашей встречи одаряет меня нравственно-эстетическими наставлениями.

“Никогда ничего не нужно давать даром. Делая человеку подарок, вы его этим обязываете”.

“Вы любите Магритта? Ну что вы, фантазия не имеет никакого значения

– это /живопись,/ вы понимаете, /живопись!”/

//

Через пару лет я столкнулся с ним на доехавшей наконец-то и до нашего эрмитажного захолустья выставке Магритта.

– Вы можете это смотреть?.. Ну что вы, сегодня все носят только

Кабакова, /инсталляции!/

//

“Инсталляции” он произносит минимум через три “эл”.

Тем не менее раньше речь шла все-таки о возвышенном, о позах и нарядах – теперь же, во время последнего визита, он насиловал меня излияниями исключительно о плотском. “Я люблю жизнь /тактильно/”, – купается он уже не столько в звуках, сколько в лосьонах, кремах, помадах… Он всю ванную заставил такими полчищами пузырьков и тюбиков, каких я не видел ни у одной стареющей кокетки.

“Какой лосьон вы используете, когда протираете между пальцами ног?” – риторически интересуется он, чтобы тут же облагодетельствовать меня известием, что пальцам ног подходит только лосьон “Лиотар номер семь”; зато подмышки умащать следует исключительно “Делёзом номер четыре”. Вот анус не столь привередлив, ему сгодится как пудра “Деррида”, так и тальк “Гваттари”…

Меня все в основном грузят какой-нибудь тушеной морковкой, но – бесконечно скучное повествование может быть мольбой, а может быть и насилием – дьявольская разница: от первого ты хоть чуточку да набираешь значительности, от последнего – теряешь последнюю.

Хуже всего, что в прежние времена стоило принять рассеянный или озабоченный вид, как он тут же переходил на заискивающий тон, не боялся перетрудить хвост ради живительного внимания, – нынче ты можешь впадать в траур, утыкаться в книжку, закатывать глаза, стонать, запираться в сортире – он ни на миг не смутится и не успокоится, пока не спустит в тебя все задуманное. При этом он может безостановочно спускать в течение двух, трех, двадцати, сорока часов…

Слава те господи, эта удушающая парочка наконец-то вновь отправилась путем странствующих шарлатанов. Общая кровь для меня ничто в сравнении с общностью химер.

Это мне известно доподлинно, ибо у меня есть подлинная дочь во химере.

Моя химерическая дочь примерно ровесница кровной и в своих кругах считается видным специалистом по происхождению всех известных и неизвестных языков, раскатившихся по свету после низвержения

Вавилонской башни, и когда этот образ завладевает моей фантазией, борьба за выживание, с незапамятных пор не затухающая между словами, падежами и суффиксами, для меня тоже преисполняется поэзией.

Первозданное урчание, рычание, мычание обретают все новые и новые оттенки звучания в погоне за точностью, за надежностью, за экономностью – и, сами того не замечая, начинают создавать

/красоту,/ ибо никакие предметы не могут быть прекрасными – прекрасными бывают лишь рассказы о предметах. Только слова способны доставить наслаждение, попадая в сердцевину туманных образов, из размытого облака внезапно концентрирующихся в кристалл, – а уж когда из слов начинает созидаться то, чего нет и быть не может, то есть начинает созидаться сам человек, гомо фантастикус, гомо эстетикус, творящий себя по образу и подобию своих мечтаний и прихотей…

Внезапно становится престижным картавить, гундосить, шепелявить, проглатывать звуки, а то и целые слова или украшать их завитушками – и каждый выверт создает новый диалект, новый язык, новый народ…

С химерической дочерью своими невежественными фантазиями я делиться не пытаюсь – для этого я слишком заботливый папаша. Первое, что я стараюсь уловить, – хорошо ли ей спалось, не сгустилась ли желтизна под глазами, не пора ли прижечь наметившийся у носика прыщик, который наверняка ей и самой уже доставил положенную толику досады…

Разумеется, все эти поползновения я держу в тайне, внешне между нами все до крайности корректно и возвышенно, но у меня всегда сжимается сердце, когда мой взгляд падает на ее тоненькую шейку, на висок с прозрачной младенческой кожицей, под которой едва заметно пульсирует голубенькая жилка (точь-в-точь как те голубенькие змейки, что видны мне одному в ее чуточку растрепанной стрижке школьницы), – с родной дочерью у меня никогда такого не было, она никогда во мне не нуждалась, а вот воображаемая… Она ведь до сих пор невыносимо трогательно, хотя и едва заметно, картавит! Так кто же, кроме меня, о ней позаботится!.. Когда я бросаю взгляд на ее палевые вельветовые брючки, я вовсе не оцениваю ее фигурку (вполне, впрочем, ладненькую), а просто тешу свою отцовскую гордость: какая она у меня

– совсем большая!.. А умница! Когда в треугольничке ее чистенькой блузки приоткрываются легкие всхолмления ее девчоночьих грудок, мне хочется с мучительной нежностью дотронуться до них губами.

Исключительно по-отечески, за этим ничего не стоит.

Абсолютно не стоит, можете мне поверить. И хотя я, стрелянный Амуром воробей, прекрасно понимаю, что никаких отеческих чувств в природе не существует, что любая нежность мужчины к женщине и обратно есть не более чем маска влюбленности, однако моя влюбленность в химерическую дочь сокрыта в такой глубине, что мне не раз приходила в голову робкая надежда обмануть своего соглядатая: это милое создание я, пожалуй, мог бы и поцеловать без оледенения в груди и дрожи в пальцах, – глядишь, мой бдительный страж и не разглядел бы, с чем имеет дело.

И вдруг она робко позвала меня к себе. Вроде как по делу. Вроде как обсудить четыре марровских элемента – сал, бер, йон и рош, – из которых берут начало все языки мира…

Я собирался к ней совсем не так, как обычно собираются к женщинам, я даже колебался, прихватить или нет золотого, как небо, муската – насколько позволяли приличия, я затаривался витаминами, белками, углеводами и лишь с трудом удержался, чтобы не подложить под киви и ветчину пару пакетов молока повышенной жирности.