Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 54

– Евреи давно это знали, – без слов ответила она, и в ассирийских волнах ее волос пробежали желто-голубые змейки. – Человек должен выполнять не свою волю, а волю Господа.

Но когда магические звуки оборвались и принц с принцессой вновь обратились в жаб, уголки ее губок вдруг снова сникли:

– А на свете вообще есть благородные люди? Или это все сказки для дурачков?

– Разумеется, сказки для дурачков. Но, к счастью, есть дурачки, которые этим сказкам верят. Они и создают все прекрасное.

– Как-то все равно очень грустно… – и вдруг со страдальчески сведенными бровками: – Вы не проводите меня домой?..

И праздник оборвался. Перед моими глазами трижды клацнули хромированные кусачки Командорского.

– Хорошо, – обреченно сказал я.

В такси я еще подавал признаки жизни, но, когда нараставшая в груди мерзлота достигла горла, я окончательно смолк. Между тем мы поворотили в Гороховую, затем в Казанскую, оттуда в Столярную, наконец, к Кокушкину мосту и остановились перед большим домом. “Этот дом я знаю, – сказал я сам себе.- Это дом Зверкова”. Эка машина! Это именно здесь другой сумасшедший когда-то осуществлял выемку переписки двух собачонок.

Готовый погрузиться в погожий, но все-таки осенний мрак, этот крашенный подгоревшей марганцовкой домина еще позволял разглядеть на своем фасаде вознесенный под самую мансарду жиденький фриз из гирлянд и грифонов в профиль, пары унылых бараньих голов в фас, натыканных там-сям небольших античных дев в чем-то струящемся, античных ваз с деву вышиной, а по первому этажу – всеохватный магазин “МАСТЕРОВОЙ”, выкрикивающий в каждое окно: сантехника, сантехника, сантехника!..

Мы вошли в ее подъезд с мрачного раскольниковского двора. Казалось, дверь ведет в подвал, но избитая лестница взвивалась вверх так круто, что подмывало перейти на четвереньки. Затхлый полумрак встретил нас фейерверком – где-то наверху невидимый сварщик ремонтировал лифт. Некогда зеленые стены были изъязвлены проказой вечной сырости.

– Интересно, да? – просительно взблескивала стеклышками Женя. -

Я специально выбирала такой достоевский подъезд.

Когда она приложила пальцы к дверной мезузе с сакральной буквой

“шин” и проникновенно их поцеловала – в точности, как Женя, первая, но уже не главная, – меня обдало уютным теплом и подвальным холодом: мы оказались в прихожей моей вечной, киевской Жени. А в соседней комнате поблескивали те же самые стеллажи с теми же собраниями сочинений: Толстой, Чехов, Гюго, Достоевский…

– Двадцать сорок один атлас, Руузула Евгения Михайловна, снимите, пожалуйста, с охраны, спасибо, – скороговоркой набормотала она в телефонную трубку и робко повернулась ко мне: – Я все постаралась обставить, как у нас дома в Ежовске.

Хорошая приправа к кусачкам Командорского… Тоска скрутила меня в каменный желвак.

– Я должен идти, мне пора, – едва выдавил я.

Она смотрела на меня почти испуганно своими округлившимися мохнатыми глазками, но все же сумела пролепетать: выпейте хотя бы чая, я вызову такси, еще рано… Но я, понимая, что с каждой следующей стадии бежать будет все труднее, почти вскрикнул: нет, не могу! – и принялся лихорадочно дергать засов.

– Там открыто…

– А, да!.. Спасибо… До свидания, всего хорошего, извините…

Я покатился по вертикальной лестнице, как Поприщин. “Я думаю, девчонка приняла меня за сумасшедшего, потому что испугалась чрезвычайно”.

Когда-то мне казалось, что нельзя жить с чувством “все погибло”, но я давно уже знаю, что очень даже можно. И все-таки я обмер, услышав в трубке этот печальный голосок. Но отражатель мой почему-то решил сыграть внезапную встречу старинных друзей, которых – без малейшего их участия – некогда развела судьба.

– Женя!.. Как давно вас не слыхал!..

– Мне показалось, я вам надоела…

– Ну что вы… Как вам могло такое…- и вдруг понял, что не нужно врать сверх крайней необходимости. – Знаете, Женя, у меня бывают приступы беспричинной тоски. Страха, если без красивых слов. Так вот, я очень вас прошу никогда не связывать это с моим отношением к вам.

– Спасибо, – радости что-то не слышно. – Я бы тоже не стала вам звонить, но у меня умер папа.





Тишина. Смерть, как всегда, разом смахнула сор: меня просто не стало

– осталась только она.

Она сидела напротив меня за низеньким столиком в “Англетере”, а за окном хлестал январский ливень, скрывающий от глаз дымящуюся прожекторную громаду Исаакия, за которым укрылся вечно вздыбленный конь с титаном и тираном на хребте. Такие вот у нас праотцы – у меня полководец, у нее сказочник…

Мы тоже прятались от ледяного ливня в наивнейшей беспомощной сказке

– яркий свет, чистота, пальмы в белых цилиндрах (снизу), мраморные

Вакхи с детсадовскими пиписьками, скорбные Психеи, вглядывающиеся в несуществующих бабочек, ни к чему не обязывающая негромкая музыка, кофейные чашечки с нетронутой пенкой, ибо чистенькие слезки одна за другой все катились и катились из-под самых милых в мире стеклышек, и она время от времени быстрым рассеянным движением отирала их уже у самого своего детского горлышка. Все так скромненько, чистенько, что на нас не обращали ни малейшего внимания. Глупое выражение – сердце разрывалось, но сказать точнее не умею: у меня именно сердце разрывалось от жалости.

– …Когда говоришь с Россией, почему-то всегда плохо слышно, я ему уже кричу: доктор, я дам вам десять тысяч долларов, прямо завтра привезу, сделайте что-нибудь, я отдам вам все, что у меня есть, – она рассказывала безо всякого надрыва, только с какой-то давнишней болью, своим невыносимо трогательным интригующим шепотом. – Он говорит: мы ничего не можем сделать, он уже остыл…

Мне ужасно хочется вытереть ей личико платком, словно маленькой девочке, но мы для этого недостаточно близки.

– Это было в два часа ночи, а семичасовым я уже выехала. И никак не могу вспомнить, что я делала пять часов. Точно помню, что не спала, но что делала, не помню. А потом пришло такое отвращение… Умер- как будто какая-то жирная лягушка шлепнулась…

Она с усилием делает глотательное движение и еле слышно завершает:

– Это меня Господь наказал за то, что я позволила Лизоньку сдать в дом престарелых.

– Ну, а что вы могли сделать, – умоляю я, – в другой стране, одна, с ребенком… У нее же и другие были родственники?

– С ней никто не хотел жить. Ей везде мерещились ведьмы, она в них все время что-нибудь бросала… Могла кастрюлю с супом выплеснуть в стекло.

– Но не могли же вы своего ребенка поселить с безумным человеком?

– Надо было все деньги, что я зарабатывала, посылать родителям. Чтоб они каких-то сиделок для нее наняли. Но я думала, это временно, она пока потерпит, а потом я как-нибудь перетащу ее к себе…

– Вот видите, вы же не знали…

– А надо было знать. Надо всегда знать, что нет ничего, ничего важнее наших любимых людей… Вот Господь в наказание у меня и отнял папу.

– Господь не может карать отца за вину дочери, – я старался изо всех сил, чтобы мой голос прозвучал не совсем уж ханжески.

– Еще как может, он целые города уничтожал, – в ее бессильном голоске прозвучало уважение, и я вспомнил, что своим праотцем она считает вовсе не Лённрота, но Авраама. – А я… был такой случай… я только что уверовала. И тут моя бабушка умерла, папина мама. И ее отпевали в церкви. Хотя папа преподавал материализм. А Маймонид запрещает евреям входить в чужие храмы. И я не вошла, остановилась в дверях. И так с тех пор в глазах стоит: мой папочка один над гробом

– сутулый, седой…

– Но вы же выполняли волю Господа, – я пустился во все тяжкие.

– Да, это правда…

– А кроме того, – заметив некоторый успех, я потерял всякую совесть,

– сейчас ваш папа на небесах. И вы тоже когда-то с ним там увидитесь.

Я ждал, что за такую явную лабуду она выплеснет мне в лицо остывший кофе, но она еще больше просветлела, даже слезки приостановились.