Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 12



И смекнул я тогда, кто тут по правде у них настоящий император, а кто прокуратор выдуманный…

Не успел я размыслить над этим, как Барсун достаёт из перчатницы ещё одну – и ко мне:

– На – глотни, всё равно пропадать!

А я – в несознанку: мне, говорю, не хочется, мне, говорю, и так плохо.

А сам бутылку свою от страха к рёбрам плотнее жму: думаю, ежели что

– как вдарю…

Тогда Барсун всполошился да как заорет водиле:

– Гони к Парфенычу, гони! Я его с курями поить стану!

Пока к Парфёнычу катились, на улицу Энгельса, к Головинскому саду,

Барсун опять ко мне с сантиментами – гад, замучил совсем:

– Ты, – говорит, – определённо наш мальчик. Ты, – говорит, – даже не представляешь, какой ты наш, как тебе повезло, засранцу.

Ну, думаю, пусть, пусть себе язык треплет: я чуть что – на перекрёстке дверцу во дворы распахну – только ты меня и видел.

А пока до Парфёныча в пробках стояли, рассказал мне Барсун историю одну – то ли расчувствовался, то ли со скуки, только стало мне вдруг интересно.

Говорит:

– Что тебя баба помелом погнала, это я очень даже понимаю.

Я, когда тебя чуть постарше был, тоже траванулся любовным расколом.

И чтоб не страдать, аспирантом в загранку подался. Нас из МГИМО куда хочешь тогда посылали – пошпионить, постажироваться. Вот и я рванул с тоски в Германию – развеяться. Там меня по части комсомола определили, фининспектором вроде: я взносы по гэдээровским райкомам собирал, учитывал – с умыслом, ясное дело… Короче, – говорит, – ты не поверишь – плакать будешь, как я резидентом в Зап. Берлине себе крышу определил. Открыл казино со стриптизом на комсомольские взносы. Так и жил – во сыру да масле, а пива было – сплошная ниагара… Про бабу свою от жизни такой забыл наскоро – как не было, суки той. Вот и ты забудешь.

Тут я, конечно, ему не поверил. Хотя сомнение он в меня заронил, признаюсь.

Однако, долго ли коротко, приехали мы до Парфёныча – в ГОРО:

Городское общество рыболовства и охоты – над самой Яузой, в

Лефортово, особнячком шикарная такая усадьба, с иголочки после реставраций. Высыпаемся ко входу – а у дверей кипарисовых уже телохраны: Гогой-Магогой стоймя стоят, башками друг к дружке жмутся

– наушники одни на двоих слушают. Нас увидали – разошлись, ходу дали

– а наушники на проводке провисли типа ленточки. И зря – Барсун проводок как рубанёт наотмашь: левый за ухо схватился – терпит.

Смотрю на угол с адресной табличкой: Большой Эльдорадовский переулок, а по перекрёстку – Энгельса, значит.

Ага, думаю, приехали…

Заходим, подымаемся кое-как – больше Барсуна в поясницу толкаем, чем сами идём. Да еще лестница винтом – крутая больно, но красивая – вроде витражная колба идёт вокруг ступенек штопором: ромбы, цветочки, серпы, молоточки, знаки качества (пентаграммы с человечком, внутри распятым), восьмиугольники также, голуби, веточки, звёздочки разные… По такой лестнице, если б не Барсун, подниматься одно удовольствие – как во дворец, не меньше, а то и – в ракету на Байконуре.

Но вот и вскарабкались. Главная зала – насквозь залитая светом, будто лампа – вроде как музей: зеркала, стол с приборами, пионы в корзинке, клавесин, камин, картины по стенам маслом – всё больше, правда, монтажники-сталевары, туркмены на комбайнах, хлеб золотой веером, ворохом и фонтаном – плюс политбюро, правда, не в полном составе: однако Ч. и Щ. там были, на почётном притом местечке, узнал я их… Лет семь тому я ихние биографии на политинформации в школе докладывал: была у нас такая бодяга – по утрам на первом уроке вырезки из “Правды” по очереди расписывали вслух перед классом…

А как узнал я портреты – на чистой интуиции, необъяснимо – вздёрнул бутылочку свою из рукава повыше, чтоб сподручней – наотмашь – с плеча вскинуть…

Тут заминка вышла – Барсун вдруг с равновесья вздумал заваливаться.

Прислонили мы его к косяку, разворачиваемся, обходим залу, смотрю: стоит нараспашку сейф-иконостас – точь-в-точь как в прошлой конторе, только изнутри дверцы иконами увешаны, – а перед ним жирный мужик расхристанный, в рубахе белой навыпуск, верхом на коньке-горбунке – на кресле-качалке с ногами – туда-сюда, туда-сюда – и в сейф из арбалета целится.

Дзень-бум – ба-бах!



И стрелу перезаряжает – меланхолично, как “Герцеговину Флор”, пальцами из колчана на ощупь тянет.

Смотрю, а у него вместо мишени внутри – пачки денег, как в

“городках”, выложены колодцем-пирамидкой: и стрелы ежом торчат.

Этот-то мужик Парфёнычем и оказался. Никакой уже был, лыка не плёл, только мычал и рукой двигал в бессилии, будто пса гладил, – так что мне его Барсун представил: мол, олимпийский чемпион по стрельбе из лука, а нынче – завхоз ихнего филиала.

Ну, чтоб ещё покороче – скажу сразу, чем кончилось.

Милицией. Напротив усадьбы ГОРО – через речку, у Головинского сада, куда Пётр к Лефорту на ботике по Яузе из Петербурга для ревизьи-по-мордасам скатывался, – чудный бело-розовый госпиталь

Лефортовский – стройно так очень – стоял на взгорье по-над речкой – в нём как раз в двенадцатом году Платоша Каратаев с кой-какими однополчанами из Апшеронского полка отлеживался от лихорадки. Так вот, Барсуна за пальбу по гошпитальным окнам-то и увезли с концами – мудила через фортку палил, навскидку из арбалета: пальнёт, прислушается, как стёкла падают – и ржёт от счастья, затвор перетягивает. И Парфёныча менты для коллекции прихватили – ни за что, так просто: пьяному ведь, как мёртвому, всё одно, где ночевать…

А нас с Молчуном – возьми да и выпусти из “воронка” на полдороге: за полсотни.

Я дал. Молчуну, видно, всё это по барабану было. Пока нас везли в лефортовский “обезьянник”, сидел чин-чинарём – спокойный, как

Емельян Пугачев: ногу на Парфёныча поставил, локтем на Барсуна опёрся (тот плашмя на скамейке пузыри храпом пускал), платок чистый достал, утирается, за решётку на ландшафт по-хозяйски поглядывает.

Я размыслил-прикинул – чую: нечисто здесь что-то, – ну их всех в баню, не хочу я в участке лишний раз светиться… Достал купюру – машу ею в задний вид сержанту.

Тот по тормозам, к нам вертается:

– Командир, маловато будет: я те чё – маршрутка?

Тут Молчун отозвался:

– Это за двоих, начальник. Остальных баранов я тебе на съедение оставляю.

Отпирает нас сержант, взял полтинник, осмотрел, посторонился:

– Вы, – говорит, – трезвые и смирные, даром что сомнительные клиенты, так что хиляйте поздорову, сами дойти сумеете, некогда мне с вами.

Ну, мы и пошли. А чего, собственно, не уйти, раз не держат? Вот если б препоны чинили, тогда и остаться бы можно – чтоб шум не подымать.

А так-то – чего перечить?

Ну, значит, выходим. Глядь – опять телохраны, как архангелы, на тротуаре стоят. Я было обратно в “воронок” полез, но он вспорхнул.

И тут как раз самое интересное начинается.

Молчун молчит, набычился, на меня не смотрит, а я бутылку за пазухой жму – так, на всякий случай: поди прочитай, что там у него на уме, – может, сердится за что-то, чего вдруг – ещё драться полезет.

Но драться Молчун не стал. Наоборот даже. Охранников жестом остраполил – мол, держитесь подальше – и легко так под руку к метро меня влечёт.

У подземного перехода сплюнул длинно в урну – попал, платочком утёрся и зырк – на меня с приглядкой.

Ну, я напутствие какое от него ожидал. Думал, сейчас скажет чего-нибудь, вроде “живи”, “бывай” или “не кашляй”. Однако совсем обратное прощание у нас с ним вышло. И не прощание даже, а наоборот

– знакомство.

– Меня, – Молчун говорит, – Петром Алексеевичем зовут. Вы извините, мы вам тут собеседование несложное хотели устроить – только вот как оно всё вышло. Ну да ничего. Я и так вижу – вы нам годитесь вполне.

Я – честь по чести – в несознанку: стою, ног под собою не чую, не то что землю. Бутылку ещё крепче сжал – думаю: щас как вдарю – ежели что, конечно.

А дальше Молчун такую пургу несет: