Страница 11 из 12
Не поверили, видно.
Морочить меня стали: Барсун по почкам, Молчун – селезёнку да ребра охаживает. Лупят, как грушу. Барсун подпрыгивает, Молчун – стоймя мочит.
А я и так – без битья – уже помираю.
В общем, не стерпел я. Думаю: ещё убьют – чего ради?
Короче, дотянулся я до бутылки – хорошо, пока крепили, с подоконника её не свалили – чудом: да как вдарю Барсуну по темечку навскидку.
Тот рухнул сразу – как статyя подорванная.
Полоснул я лепестком по веревке: да так и свалился.
Очнулся, когда Молчун меня водкой брызгал. Чую на губах, что – водкой, а вокруг почему-то винищем воняет…
Ну, мне и полегчало от такой заботы, однако – не совсем: смотреть и шевельнуться могу кое-как, а говорить – как под плитой на губах могильной – невозможно.
А Молчун тем временем спрашивает меня с корточек:
– Так где же деньги?
А я смотрю на Барсуна: лежит – не дышит, башка его плешивая вся от крови и винища мокрая – и очки заляпаны подтёком…
Мне жутко стало. Говорю я Молчуну:
– Помогите товарищу.
– Ничего; одним меньше в наших планах, – отвечает Молчун, и мерещится вдруг, что мигает он мне.
И тут я совсем уж взбеленился. Не привык я ожидать от себя такого, хотя точно знаю: если припрёт под яблочко, страшен я становлюсь, как ангел-хранитель. Хватанул я тогда “розочку” от бутылки своей бесценной – и молча пыром Молчуну в брюхо накрепко вставил. И ещё завел по часовой на четверть, для верности.
Тот аж охнул – не ожидал, видимо.
Короче, отвалился он, и тут я сознание и потерял – теперь окончательно.
Надо сказать, отрубившись, я долго к себе возвращался. И мучительно очень. Особенно неотвязным был один сон-испытание, ужасный коварностью, но всё же облегченный некоторой иронией: смех вообще, я заметил из жизни, смежен по милости Божьей – страху. Снилось мне следующее. Я бегу-ползу по термитнику переулков, а за мной медленно мчится Молчун на карачках – башкой мотает, мычит, рычит, быкует, коленками пыль роет – наподобие минотавра. Или – как перед корридой спущенный в забег по городу бычара. Причём вместо рогов у него – полумесяц на темени: и холод от него я чую жутко, будто яйцами ятагана близость. И вот – очень странно – как я спасался всякий раз от такой напасти. Ползу в изнеможении – и вдруг, опостылев себе за выделение страха, ложусь на спину, в зенит смотрю через узкий створ карнизов – и плевать мне на всё. Лежу – синевой упиваюсь, солнце на переносице, как тюлень разнеженный мячик, перекатываю. И вдруг меня осеняет. Вскакиваю пружиной, подлетаю в верхотуру над клубком переулков, сграбастываю солнце в руку и, снизившись в пике, чуть отпустив шарик от себя по лёту, гашу его со всей дури Молчуну в темя, как над сеткой волейбольной. Ну, понятно, рогатый полумесяц в пух и прах, а от Молчуна – кучка пепла серебристо-лунного…
Вот такая глупость мне снилась раза по три за ночь – обнуляясь всякий раз заново, переживаясь с новой силой. И что интересно – только однажды, на самый последок, мне привиделось настоящее избавленье: перед полноценным пробуждением, после солнечного пике и броска, и взрыва – я глянул вверх – проводить восстающее в зенит солнце, и узрел: деву прозрачную, жидким золотом сверкающую желаньем, – и лоно её, со светилом совместившись вскоре, воссияло моим ослепленьем…
Окончательно я пришел в себя – в гостях у Йоргаса.
Старик в ногах сидит – поправляет кашне и смотрит вполне геройски.
Вдруг чувствую – промокает мне кто-то лоб.
Повернул через густую боль голову: девушка красоты неписаной – склонилась надо мной, но вдруг отдёрнула руку, из стыдливости.
Волосы у нее – такие чёрные-чёрные, вороные даже: так от солнца блещут – льются будто…
Йоргас мне говорит:
– Добро пожаловать обратно, – и внучку мне представляет: – Мирра.
Оказалось, к Йоргасу меня гадалка Надя спровадила. Как я грохнулся из-под карниза, на шум ко мне сверзилась сверху: и сквозь жалюзи всё-то и разглядела.
Позвонила срочно Йоргасу, а пока тот на таксо мчался – я сам с
Молчуном управился.
Таким образом, загрузили они меня в машину. Надя чуть погодя вышла у полицейского участка – сообщить, чтоб биндюгов этих снизу забрали…
Такая вот история с бутылкой крымского вина у меня вышла.
Согласитесь – счастливая всё же.
Потому что на следующий день, как менты отвалили с берега, Йоргас всё-таки достал из-под камней кое-что.
А через год, когда утих шум про двух битых русских (выдворили их, перебинтованных, поскорей-поздорову), я выбрался из подполья и – уехал к Мирре во Флоренцию: она там учёбу начинала в аспирантуре по искусствоведению.
Так что – что ни говори, а всё-таки отлично у нас пробки в бутылки загоняют: иной раз намертво – не вынуть никак, хоть ты разбейся.
P.S. Да, вот ещё кое-что после этой истории у меня осталось – стишок, что я в первый день в бухте, пока загорал-купался… от нечего делать… Ерунда, конечно… Честное слово, алгебра Вирассоро – и то забавней, но вот всё же – что есть, то есть, – может, кому интересно. *Бутылка
ДЕНЬ У МОРЯ
Там за пригорком в серебре клинком при шаге блещет бухта
(палаш из ножен ночи будто), где субмарину в сентябре сорок четвёртого торпеда вспорола с лёту. – Так от деда в кофейне слышал я вчера.
Затем и прибыл вдруг сюда.
Из любопытства. Ночью. Чтобы кефаль на зорьке половить.
Опробовать насчёт купанья воды.
И, может быть, местечко полюбить.
Таксист мне машет: “Ну, пока”, свет фар, качнувшись, катит с горки.
Луна летит – секир-башка – над отраженьем в штиле лодки.
Ромб бухты тихо вдруг качнул восход.
И сердца поплавок приливом крови шевелится – и с креном на восток скалистых теней паруса на кровли домишек белых вдоль по склону жмут.
В кильватере лучей стоит прозрачно невеста-утро. Выбравшись из пут созвездий карусели – вёрткой, алчной, по свету местности приморской дачной, нагой и восхищённой, держит путь.
Над небом бьется белый перезвон.
Штиль разрастается шуршаньем блеска и поднимается со дна зонтом зеркал. Вдруг бьёт внатяг со свистом леска: ночь – рыжая утопленница неба – срывается… В руке – стан утра, нега.
Большое море. Плавкий горизонт стекает в темя ярой прорвой неба.
Как мысль самоубийцы, дряблый зонд висит над пляжем – тросом держит невод метеоцентра: в нём плывет погода – всё ждет, как баба грома, перевода из рыбы света, штиля, серебра – на крылья тени, шторма и свинца.
Чудесное виденье на песке готовится отдать себя воде: лоскутья света облетают и больше тело не скрывают – не тело даже: сгусток сна, где свет пахтает нам луна – и запускает шаром в лабиринт желанья, распуская боли бинт.
V
Солнцем контуженный, зыбкий, слепой верблюд, с вмятиной пекла на вымени, полном стороннего света, из песка вырастает, пытаясь прозреть на зюйд, пляж бередит, наугад расставляя шаги на этом.
Натянув на зрачок окуляр горизонта с заката рамой, по бархану двинуть в беседку рыбного ресторана.
Сесть за столик с карт-бланшем немой скатёрки, чьё бельмо-самобранка, будто Тиресий зоркий.
Опрокинуть в стакан полбинокля рейнвейна – и лакать до захлёба этот столб атмосферы и зренья.
Десять раз опустело и раз набежало.
Бродит по морю памяти жидкое жало луча – однако ж, нетути тела, чтоб его наколоти.
Вылетают вдруг пробки, и дает петуха Паваротти.
Что ли встать голышом и рвануть к причалу – раззудеться дугою нырка к началу.