Страница 24 из 33
– Мне понадобятся еще фотографии. И вы должны мне рассказать все о них: кто они были, какие у них походки, какие характеры, какие отношения между ними. Я все должен знать.
– Да, конечно, – прошептала она, не отводя от него глаз.
– Делать я буду долго. Может быть год. Вам есть где останавливаться в Москве?
– Можно у нас, – сказала его жена.
– Отлично, – сказал он, не взглянув на нее.
Музыка звучала.
Он работал больше года. О людях на снимке узнал так много, что мог написать о них роман. Он мог воспроизвести походку любого из них и даже манеру говорить. Он узнал, что, если мужчина повернет голову, на шее его станет виден шрам – скользящий след снарядного осколка.
Что у женщины перстень врос в безымянный палец левой руки. Что на кофте ее – накладные карманы, на этом снимке не видные. Что ее сестра одна растит сына, а муж ее – утонул.
Нина Ивановна его не торопила, она только боялась не дожить.
Через год они спустились с лестницы прямо на поросшую зеленой муравой землю. Черноволосая женщина поправила мужчине углом распахнутую косоворотку. Ее сестра прошла мимо, коротко взглянув. За это время у нее родился сын.
Нина Ивановна их увидела. Ей казалось, что и они увидели ее.
Город мертвых
Бог знает, почему на лекции по матанализу студент четвертого курса, бросив записывать за профессором, бросив следить послушно и старательно за его мыслью, представляет вдруг профессора ранним утром в постели, только что проснувшимся. Представляет спящее лицо его жены рядом, хотя понятия не имеет о ее существовании.
Представляет старое, щетинистое лицо профессора без очков, его руку на одеяле, лежащую как будто отдельно, саму по себе, как будто еще спящую. Представляет, как свет брезжит сквозь шторы. Как подходит собака, стуча когтями. Да есть ли у профессора собака? И если есть, так ли она черна, так ли выпуклы ее глаза? Он даже представляет дыхание черной собаки. И тычок ее мокрого носа в небритую щеку.
На самом деле это я представляю мальчика на лекции, которого настигло вдруг видение. Но я не знаю и никогда не узнаю, было ли так. Спросить не у кого. Мальчика нет.
Он слышал, как тяжело бьют в скалистый берег морские волны. Дом, где он жил в детстве, стоял над морем, на скале. Сам дом был деревянный, с рассохшимися полами. Флюгер на крыше со ржавым скрипом следил за направлением ветра. Снаружи дом белили каждую весну, и он становился как сахарный, как кусок рафинада, особенно издали, с улицы, которая все шла и шла в гору. И трамвай тащился в гору тяжело, как старик.
Вокруг дома был сад, в котором росла черешня. На черешню налетали воробьи, и старуха хозяйка швыряла в них камнями. И один раз Саша видел, как упал подбитый воробей. Он увидел его на выложенной красным кирпичом дорожке. С тех пор он старуху боялся.
Я видела Сашу только на фотографиях, которые его мать присылала нам время от времени. Мы с ней были дальние родственники и переписывались. Она приглашала нас в гости, но врач запретил мне бывать на солнце. Как-то раз она написала, что увидела меня во сне, как будто я сижу на полу в их доме и строю что-то из любимых Сашиных кубиков.
В конце августа этого года мы получили от нее небольшое, чуть больше половины страницы, письмецо.
"…Саша сейчас у нас, на каникулах, ему остается учиться один год, после думает поступать в аспирантуру. Он вам передает привет. Он говорит, что хочет вам позвонить, и я дала ему ваш телефон. Так что не удивляйтесь, когда позвонит…"
Удивляться было чему. К тому времени Саша проучился в Москве четыре года и ни разу за эти четыре года с нами не встречался, не говорил.
Немного все это казалось странным. И я даже стала ждать с тревогой звонка и спрашивала мать, когда приезжала вечером из Москвы, не звонил ли Саша.
Уже в начале октября поздно вечером нам позвонили из отделения милиции откуда-то в Митине и сказали, что Саша прыгнул с крыши семнадцатиэтажного дома. На крыше он аккуратно сложил свою шапку и сумку с документами, записной книжкой и предсмертной запиской, в которой сказал, что он никого ни в чем не винит. Никакого объяснения ужасному поступку он не оставил. В записной книжке был наш телефон.
К телефону позвали меня, потому что против телефона Саша указал мое имя. Следовательно, он собирался звонить не нам, а мне.
Не буду рассказывать, как слушала мать мой телефонный разговор с дежурным милиционером, заглядывая мне в лицо, как она потом рыдала, стоя на коленях посреди комнаты. Впрочем, уже и рассказала.
Телефона у Сашиных родителей не было, и мы просто ждали хоть каких-нибудь известий. Мы понимали, что за Сашей должен приехать его отец, и думали, что он к нам заедет.
Он дал телеграмму, что будет. Я страшно боялась его увидеть. Думаю, мать тоже. Мы занимали друг друга обыденными делами: убирались, готовили, ходили к соседям за раскладушкой, несколько раз находили причину пойти в магазин. Вечером я села смотреть телевизор, а мать все стояла в темной кухне у окна, прячась за штору. Наконец она заглянула ко мне в комнату, сказала тихо: "Идет", – и пошла отворять дверь. Я вскочила, выключила телевизор и встала в прихожей у стены.
Может быть, со стороны казалось, что ничего особенного не происходит. Приехал издалека измотанный дорогой человек с кривящимся ртом. Пожилая женщина помогла ему снять куртку, подала тапки, проводила в ванную. Молодая женщина, тенью стоявшая у стены в прихожей, отправилась за пожилой в кухню резать хлеб, ставить чайник, вынимать из холодильника водку…
Невозможно было начать разговор, но мать как-то вдруг просто сказала после того, как мы молча выпили и немного поели:
– Что же там случилось?
– Не знаю, – ответил он, не поднимая глаз. Затем глаза поднял. -
Чувствую себя виноватым, но в чем – не знаю. В точности – не знаю. Я со многими говорил сегодня. Со знакомыми его, с соседями по общежитию. Друга не нашел, друга у него, видно, не было. Никто ничего мне объяснить не может. И все себя виноватыми чувствуют.
– Может, не хотят объяснять?
– Может. Но вряд ли. Сами не понимают.
– Зачем он хотел нам звонить?
– Не вам, а ей вот. Не знаю, зачем. Галя сказала, что вроде бы прочитал он летом ее рассказ в "Юности". И вроде бы сказал про этот рассказ, когда мать спросила впечатление: я то же чувствую. Наверно, хотел про рассказ что-то спросить. Следователь вроде бы ничего.
Немолодой. Он говорит, что непонятно даже, почему Саша в Митино поехал. То ли он раньше там бывал и запомнил этот дом. Дом такой, в отдалении от всех, башня. Никого у него вроде бы знакомых нет в
Митине. Но кто знает. Может, он с какой женщиной в автобусе познакомился из Митина. Да не сказал никому.
Рот его скривился. Мать налила нам еще водки.
Раскладушку мы ему поставили в кухне. Уезжал он рано. Завтракать не стал. На остановку пошел один, просил не провожать. Мы смотрели из окна.
Не будет объяснения несчастной Сашиной судьбы. Я не знаю причины его ухода. Любовь, страх, религия, деньги? Не знаю. Объяснения не будет.
Я его не извлекла. Ни из разговоров с его знакомыми, ни из беседы со следователем, любезно согласившимся со мной встретиться, ни из собственного моего рассказа, прочитав который, Саша сказал: "И я так чувствую". Или: "Я то же чувствую". Точно Галя не запомнила. А может быть, он сказал: "Я тоже чувствую"?
Весь тот рассказ был написан ради того, чтобы передать ощущение счастья от обыкновенной жизни. Жизни в смысле существования, простого присутствия. Хотя нет, слово "присутствие" отделяет человека от мира. У меня была радость оттого, что человек существует не в мире, а с миром. Что он – одно с миром, с идущей, к примеру, по улице женщиной, которая несет трехлитровую банку красных соленых помидоров; рассол колеблется, ветром поднимается сухая пыль, пальто на женщине старое, и оно тоже существует. Мы все существуем, мы – есть. Счастье оттого, что мы – есть. Что жизнь и в нас есть, что мы