Страница 14 из 33
До конца моего лечения оставалось три дня. Три дня пролежали круглые очки на подоконнике, глядя на меня. Будто сам сосед глядел на меня.
Мгновенное бесследное исчезновение могло означать только одно – арест. Мне очень хотелось узнать, что это был за человек, я часто его вспоминала, но расспрашивать о нем боялась.
На днях я прочитала книгу мемуаров. Его лицо, без сомнения. И февраль
1935 года, и "Красная Ривьера", как место ареста, упоминаются.
По прочтении этой книги я испытала величайшее разочарование.
Девять человек рассказывают о моем незнакомце, описывают свои впечатления. Впечатления эти – суть многочисленные отражения героя в сознании разных людей. И я понимаю, что от него остались лишь эти отражения, что сам человек – исчез безвозвратно.
Мне вдруг пришло в голову, что человека и не было. Нас никого нет, есть только отражения – следы.
Теория Валентины Федоровны напомнила мне теорию одного великого ученого о природе. Он доказывал, что человек изучает не природу, а ее отражения, потому что природы – нет.
Лицо
Он жил как один-единственный человек на Земле.
Входил в комнату и выключал телевизор, людей вокруг – не видел.
Другие люди существовали, когда он того хотел. В своем роде он был творец. Мать так воспитала, когда он в самом деле ничего не видел. Совсем ничего, так он мне говорил, полная тьма, и в ней шорохи и шаги, дыхания и скрипы
Я говорила его матери, когда еще не было поздно, – это хорошо, что мы его желания слушаем, а что после будет? Ведь никто с ним не станет считаться, кроме нас, ведь это скоро уже произойдет. В пятнадцать лет ему должны были сделать операцию, ни днем раньше.
Сразу же после операции он не прозрел, и врач велел спокойно ждать.
Мы вышли из больницы. День был ветреный при пустом небе.
Больница стояла на холме. В каждом стекле сверкало солнце. Тепла это солнце не давало, – осень.
Глаза нашего мальчика, как всегда, не казались слепыми, просто видели не то, что перед ними.
Мы сели в машину. Мать его за руль, он – рядом, а я на заднем сиденье. Через час, когда выехали на шоссе, день померк, опустились тучи, и мы зажгли фары.
Летели мы на большой скорости, как всегда. Дождь начался и ветер. Черная дорога неслась навстречу. Мальчик закрыл глаза, езда его укачивала. Ехать нам было еще долго. Мелькали в окошке серые поля, и перелески, городки. Девушка на обочине подняла руку.
Как же она удивилась, когда большая машина сбавила скорость, повинуясь ее руке. Мы ведь летели, как космический корабль, чуждый всему на Земле.
Итак, машина наша затормозила, и мальчик проснулся. Он услышал, как отворяется задняя дверь и забирается в салон пахнущий холодным дождем человек. Вид у мальчика был отрешенный, как всегда.
Мы тронулись. Продрогшая девушка осторожно огляделась. Ей было лет двадцать пять, и такого симпатичного лица я давно не видела.
Не очень-то она себя уютно чувствовала в нашей машине, и я, чтобы ободрить, тихо спросила ее имя. Она ответила робко.
– Домой добираетесь?
Она кивнула. Взгляд у нее стал прямо как у нашего мальчика, отрешенный, и она сказала с удивительно нежной улыбкой:
– Сидят голодные без меня.
Разговаривали мы самым тихим шепотом, но, конечно, слепой мальчик все слышал.
У нее был дом в Загорске, трое детей в доме, муж, собака и кошка. Замуж она вышла рано, в девятнадцать лет. И в доме без нее было как без света и без тепла. Они все, дети ее и муж, и даже звери, сидели у окошка и глядели на дорогу, когда она появится. Казалось, и цветы на подоконнике ждут. Без нее было им скучно, ничего не хотелось.
Ездила она в Пушкино на рынок. В Загорске, конечно, тоже был рынок, но она почему-то любила ездить именно в Пушкино, почему-то нравился ей этот городок, и хотелось, чтобы они всей семьей там поселились в домишке на окраине. Бывает такая тяга к определенным местам, как и к людям.
Машина наша летела, Загорск близился.
Волосы у моей спутницы высохли и завились легкими кольцами, она думала о жителях своего дома и улыбалась. С рынка она везла тугой вилок капусты, свеклу и морковку.
– Начну сейчас щи варить, а они все в кухню придут возле плиты греться.
Возле тебя греться, – подумала я.
Внезапно взгляд девушки стал испуганным. Я проследила за ним.
Глаза нашего мальчика в зеркале. Эти глаза – видели, они глядели на девушку по-звериному жадно. Машина тормозила у Загорска.
Я помогла испуганной девушке отворить тугую дверцу, и она поспешила выбраться в холодную тьму. Ее лицо было первое, что увидел в жизни наш мальчик.
От Москвы мы жили далеко, в глухом месте, в большом доме, который окружал сад, удивительно унылый поздней осенью. Мать поминутно хватала сына за руку, чтобы он не споткнулся. Он усмехался и оглядывал мир.
– Боже мой, Боже мой, – говорила мать, – как жаль, что сейчас не весна, не лето, не сентябрь, не белый январь хотя бы. Ты видишь самую нищету Земли.
Он усмехался.
Мы с матерью заглядывали в его глаза, их взгляд мы впервые видели. Это был умный взгляд, немного рассеянный.
Мы прошли холодный сад и вошли в дом, и мальчик рассмотрел в электрическом свете то, что знал на ощупь, в том числе наши лица и свое.
За ужином зажгли свечи. Мальчик щурился на пламя, следил за высокими тенями на потолке. Мать говорила, что повезет его завтра в Москву, Кремль покажет. Взгляд мальчика был быстр и вдруг остановился.
Мне показалось, он засмотрелся на что-то, но нет, взгляд – погас. Мальчик стал как слепой, как прежде. Мать смолкла на полуслове, и так мы сидели молча, а мальчик – отрешенно. Мы для него перестали вдруг существовать. Он щипал бисквит и хмурил брови.
Эта женщина из машины сидела напротив него за большим столом, они двое были во всем доме. Взгляд у женщины был совершенно растерянный.
Он щипал бисквит, чай дымился. Она его не видела, он знал.
Волосы ее завивались в легкие кольца.
Вот женщина встала, и тень за ее спиной выросла.
Он смотрел, как она идет к окну, как пальцем трогает холодное стекло…
Что это был за дом, он и сам не знал, похож на родной, но строже. Потолки выше, и сад за окнами выше. Он казался непроходимым, этот сад.
Она обернулась и посмотрела вдруг прямо ему в глаза. Он знал, что не увидела, но испугался.
Исчез дом.
Глаза его ожили. Он отпил чай и нахмурился, – холодный. Я побежала ставить чайник. Я-то всегда буду ему повиноваться.
Наутро его мать встала засветло. Я возилась на кухне, и она взялась помогать, чтобы легче было ждать, когда он проснется.
Утро было тихое, серое, вода капала с веток в саду. Бродячая собачонка появилась под окном и тявкнула. Мир ждал, чтобы наш мальчик его увидел.
Он сказал, что никуда не поедет, ни в Москву, ни в Пушкино, ни в
Загорск, ни в Париж. И в лес не пойдет, и даже в сад не выйдет.
Дом – этого ему достаточно, и даже больше, чем надо. Ему, собственно, двух комнат достаточно.
– Ну хорошо, – спросила ошеломленная мать, – а что ты делать будешь в доме весь день?
Нет, он не будет читать книжки, и что такое телевизор, ему знать не интересно, и смотреть старые фотографии не хочется.
– Каприз, – сказала мать. – Пройдет.
Он так и не пожелал выйти, ни в этот день, ни в другой. Бродил по дому тихо, без цели. Иногда я вдруг видела его в темном углу со слепым взглядом. Все реже и реже оживал взгляд. Мы с матерью не могли понять, что происходит, страшно нам было.
Он следил за женщиной, за каждым ее движением в этом большом доме. Она не могла покинуть дом, потому что он так хотел. Она не могла его увидеть, и он мог не стесняться ее разглядывать.