Страница 7 из 15
Горького, и то – штамп московской прописки должен быть в паспорте.
Как-то раз я услышала, что существуют в Москве киноклубы.
Была поздняя осень. Окна плакали. Листья еще не все унес ветер.
Я смотрела в окно.
“Старый еврей, – услышала я. – Но зовут все только по имени. Яша.
Маленький, горбатый. Всю жизнь протрубил в кино. Не знаю кем. Но к нему даже из ВГИКа ребята ходят. Факт. Когда человек сам не понимает, чего наснимал, идет к Яше. Яша поймет. Он, как доктор, ставит диагноз. С ним даже настоящие режиссеры советуются.
Бездарных Яша не любит. Не выгоняет, конечно. Это же клуб для всех желающих, а не институт для избранных. Но если Яше человек неинтересен, он с ним просто не говорит. Не видит, не слышит, не замечает. Я туда полгода ездил, так он меня ни разу не заметил. Но я не обижался. Я без амбиций, мне просто любопытно было.
На Павелецкой. В клубе при обувной фабрике. Им целый подвал оборудовали”.
Девочка лепила снежную бабу на бульваре. Скатывала снежные шары.
Громоздила один на другой.
Вышла баба такой: морковный нос, глаза-камешки. Клетчатый дырявый платок на голове. Руки-сучья.
В сумерках девочка ушла. Помахала бабе на прощанье.
Утро.
У бабы во рту – окурок. Бутылка пустая у подножья. На правом сучке висит варежка.
Воробей опустился бабе на голову, клюнул платок.
Яша выключил проектор. Обошел стол. Сел со стороны экрана. Старый маленький еврей.
Все это напоминало тайную вечерю. Хотя было нас у Яши не двенадцать, а четверо.
Яша выложил на стол пачку папирос, коробок спичек. Вынул папиросу, постучал о столешницу, дунул в пустой конец, чиркнул спичкой. Закурил.
Под потолком были натянуты веревки. Сохли на прищепках фотографии.
Их тени отражались в облицованных белым кафелем стенах.
Яша курил, молчал. Все молчали.
– Что вы увидели? – спросил вдруг Яша.
У парня, к которому он обратился, порозовели уши.
– Я? – сказал парень. И посмотрел беспомощно на нас. – Дети. То есть девочка. Слепила снежную бабу.
– Точно?
– Да, – неуверенно сказал парень. – У нее морковный нос.
Глаза-камешки. Руки-сучья. Потом настало утро. И у бабы во рту оказался окурок.
– Понятно. А вы что увидели?
Девушка, совсем молоденькая, наверное, еще школьница, нисколько не испугалась упорного взгляда старика.
– Кроме прочего, на ней был клетчатый платок, – сказала девушка. – А наутро – бутылка. И воробей бабу клюнул в голову.
– Еще варежка с дыркой, – добавил робко первый парень.
– Я бы и сама сказала про варежку, зачем вы перебиваете?
Меня Яша не спрашивал, и я молчала. Возле меня сидел человек уже взрослый, с лысиной. Человек этот сказал, хотя его Яша тоже ни о чем не спрашивал, что на девочке надеты были очень легкие сапожки. Он их знает, сам точно такие покупал своей дочке. Эти сапожки зимой на ребенка надевать – преступление, они холодные; ну разве что при нуле.
– Еще есть кому что добавить? – спросил Яша.
Мы молчали и смотрели на Яшу. Он загасил окурок в жестянке из-под скумбрии.
– Возможно, – сказал Яша, – вы все-таки еще кое-что увидели.
Например, как ночью пришли на Тверской бульвар трое мужиков. С бутылкой. А может, их было двое. Они увидели бабу в платке и решили: третьей будет. Распили бутылку. Закурили. И бабе в рот папироску сунули. Бутылку оставили. Ушли. Видим мы не то, что нам показывают, а то, что за этим стоит. Художник включает наше воображение.
– Нет, – звонко воскликнула девушка, смело глядя в Яшины глаза.
– Нет?
– Не было никаких пьяных. Когда настала ночь, баба ожила и пошла гулять. Может быть, и брел какой-нибудь неприкаянный мужик с бутылкой в кармане и сигаретой в зубах. Увидел идущую на него бабу, перепугался, оступился и упал навзничь. Баба остановилась над ним, поглядела и дальше пошла. Подобрала где-то окурок, где-то – пустую бутылку. Варежку нашла, кем-то давно потерянную.
Глаза у Яши посветлели.
– Умница, – сказал он.
Человек с лысиной солидно спросил, чей фильм мы смотрели.
– Вгиковскую курсовую.
– Считается хорошей работой?
– Нормальная учебная работа. Кое-что человек уже понимает в профессии. Кое-что, не больше.
– Очень интересно, – сказал лысый. – Я бы тоже хотел что-нибудь попробовать. У нас ведь есть занятия с кинокамерой по плану?
– Об этом в следующий раз поговорим, – без всякого энтузиазма сказал
Яша. И посмотрел на часы.
Ушел лысый. Ушел парень с розовыми ушами. Когда они отворяли дверь, слышалась музыка. В клубе начинался вечер “Кому за тридцать”.
Девушка попрощалась со стариком.
– Слушаю вас, – сказал мне Яша, так как я никуда не уходила, а стояла со своей сумкой и переминалась с ноги на ногу.
Я вынула из сумки бумажный пакет с пятью рулончиками кинопленки. В таких пакетах обычно взвешивают в кондитерских конфеты или печенье.
Выложила пленку на гладкий полированный стол, смахнув пепел.
– Что это?
– Не знаю.
Яша подошел, осторожно посмотрел на свет пленку, одну за другой.
– Откуда это у вас?
Я промолчала.
– Что вы хотите?
– Если можно, посмотреть это в движении.
– Очень маленькие кусочки. Буквально по несколько секунд. Их лучше склеить в один ролик.
– Да, конечно.
– В каком порядке?
– В каком угодно. Лишь бы кусок на стадионе оказался последним.
– Какой из них на стадионе?
– Самый большой.
Яша сел за монтажный стол, стоявший в самом углу, за проектором.
– Можете пойти в подсобку и включить чайник. Только проверьте, чтобы вода была. Там раковина.
– Я хочу посмотреть, как вы делаете.
Яша вытащил из нагрудного кармана рубашки очки. Зажег лампу. Я ожидала, что он будет прокручивать пленку и смотреть изображение на маленьком экранчике. Но Яша посмотрел куски на свет лампы. И склеил один за другим специальным клеем. Ловко и ровно. Затем он ушел в подсобку, и я осталась одна в комнате. Только что склеенный ролик сох. Я села за стол. Яша вернулся. Включил проектор. Квадрат света загорелся на белом экране передо мной. Яша зарядил ролик.
Раз. Два. Три. Три секунды перед нами число – 1937.
Раз. Два. Три. Четыре.
Тонет лодка с гребцом. Она уже полна воды. Но гребец как будто не замечает. Он гребет сильными руками с выражением блаженного счастья на молодом лице.
Раз. Два. Три.
Балерина кружится на крыше грузового вагона. Состав мчится под низким осенним небом. Мокрый снег падает на блестящую крышу и тает.
На землю ложится белыми пятнами. Балерина в белой пачке кружится.
Колеса грохочут.
Раз. Два. Три. Четыре.
Коридор коммунальной квартиры. Очень, очень длинный. Дощатый пол.
Чем быстрее бежит тот, чьими глазами мы видим, тем дальше отодвигается конец коридора – пыльное светлое окно.
Раз. Два. Три. Четыре. Пять.
Женщина в высокой собольей шапке на трибуне стадиона. Шапка точно подернута инеем. Белые мраморные пальцы держат мороженое за вафельные бока. Белая крошка мороженого падает на серебристую шубу.
Женщина сщелкивает ее брезгливо, как нечистое насекомое.
Ролик прокручен. На экране дрожит пустое пятно света.
Яша выключил проектор. Положил передо мной пленку. Сел на свое место, со стороны экрана. Выложил папиросы и спички, придвинул жестянку из-под скумбрии. Закурил.
– Когда это могло быть снято? – спросила я.
– Не знаю. По многим признакам тогда и было снято, в тридцать седьмом. Детали быта, одежда, лица. Лица очень меняются со временем.
Точнее, остаются в своем времени. Гораздо вернее, чем вещи. Вещи еще могут пережить свое время, лица – никогда. С другой стороны, со стороны, так сказать, содержательной, очень странные сюжеты для тридцать седьмого. Практически невозможные сюжеты. Сюрреализм.
– Но в последнем сюжете нет никакого сюра. Совершенно реально можно увидеть такую сцену.
– Как человек видит реально, это вопрос отдельный. Нам же показали следующее: женщина на трибуне стадиона, причем о стадионе мы узнаем исключительно по звуку, так как слышим крики болельщиков, удары по мячу. По этой причине мне любопытно, как вы, не слыша звука, видя только несколько кадров на просвет, могли угадать, что женщина – на стадионе?