Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 15

Она замычала и натянула на голову одеяло.

– Галка, я ведь правда спешу.

– А я тебя держу? Я тебя, что ли, спрашиваю, зачем тебе трешка?

– Опохмелиться.

– Сумку подай. Висит на гвоздике… Молния сломалась. Черте-те что. То ли чинить, то ли новую покупать.

– Давай новую, – прогудела из-под одеяла Наташка, – в ГУМ сходим.

– Нету у меня трешки. Бери пятерку, только скажи, на что, а то не дам.

– Не скажу.

– Дура. – Галка протянула мне деньги. – Соврала бы что-нибудь.

– Не умею.

– Учись.

К счастью, ждать не пришлось, троллейбус подошел тут же. Был он полупустой, сонный, как всё в это воскресное утро.

Я задумалась о старухе. Она вырастила Наташку одна, в заштатном городишке на Урале. Родители заколачивали на Севере деньгу, жили своей жизнью. Наташка отправилась в Москву учиться, и бабка затосковала. Приехала в гости на денек. И осталась, заняла не терпящее пустоты койко-место. Как-то поладила с комендантшей.

Прижилась. Убиралась, готовила, подстирывала… Да только ведь настанет весна, и я вернусь. И я представила, как выхожу из лифта и вижу в зеркале – своим отражением – старуху. И она мне подмигивает.

С завернутым в бумагу фарфоровым божком в сумке я шла тропинкой к дачному поселку. Шла тихо.

Была оттепель. Легкие сумерки. Туман поднимался над лесом. После

Москвы, после железного грохота электрички я погрузилась в тишину, как в прозрачную неподвижную воду. Я шла, и надо мной была тишина.

Я шла на ее глубине. Утопленница.

Тропинка приблизилась к невысокому забору, темно-серому, влажному.

Над забором свесились вишневые, с красным отблеском ветки. С них капало. Чиликнула птица.

Я поднялась на крыльцо и увидела свет в окне соседней дачи. Два дома разделял сад. Думаю, летом густая зелень скрывала их друг от друга.

Но зимой все стало видно насквозь, через голые тонкие ветки. И свет, и тени, мелькающие в окне, и дымок из трубы. Даже музыку из того дома донес до меня ветер.

Второй раз за зиму. Первый раз они приезжали под Новый год. Ночью пускали фейерверки, играли в своем саду в снежки, закидывали на яблони серебряную мишуру. Утром спали как мертвые. К обеду ушли в лес на лыжах. Их было пятеро. Студенты-старшекурсники или аспиранты.

За хозяина – конопатый, с простодушной физиономией парень.

Я задержалась на крыльце, глядя сквозь голые ветки на светлый квадрат окна. Как будто Луна опустилась, и оказалось, что она квадратная, а населяют ее – тени.

Я вошла в холодную терраску. Постучала ногами, чтоб сбить снег.

Взяла со стола початую пачку масла. Терраска была у меня вроде холодильника.

Открыла дверь в комнату. Кошка спрыгнула с подоконника. Я включила свет. Печь уже остыла. Кошка следила, как я разжигаю огонь, как чищу картошку, как пламя разгорается.

В трубе гудело. Я вынула из сумки божка, развернула и поставила на стол. Сняла с буфета божка склеенного. И мне показалось, что склеенный целого -тяжелее.

Вещи гардеробщика я перевезла на дачу давно. Не все, конечно. Наняла грузчика из ближнего гастронома. За пятерку он и вынес всю рухлядь на помойку, а часа через полтора не осталось на помойке ни стола, ни шкафа, ни телевизора. Мало ли что кому понадобилось по бедности.

Даже узлы с бельем и одеждой исчезли.

Себе я оставила альбом с фотографиями, письма Ольге Степановне от родителей, документы и фарфоровые фигурки. Видимо, подспудно я чувствовала, что недаром так бережно сохранялись гардеробщиком эти, в общем-то, пустяковые вещицы. Чуть не в каждом доме были раньше такие. И стоили они не так дорого. И всегда можно было купить новую вместо разбитой.

Закипела вода в кастрюльке. Я бросила в нее картошку, сдвинула кастрюльку к краю чугунной плиты, где не такой жар. Пошуровала кочергой, разбила прогорающие поленья. И этой же кочергой аккуратно, на жестяном листе у печи тюкнула склеенного божка.

В осколках лежал туго свернутый рулончик кинопленки. Около пяти сантиметров в диаметре.

Я взяла его так, будто он должен был тут же в моих руках рассыпаться. Я развернула конец пленки и посмотрела на свет.

Изображение на маленьких, выгоревших кадрах читалось с трудом.

Всего было пять склеенных фигурок. И в каждой оказалось по рулончику кинопленки. От трех до пяти сантиметров в диаметре.

Проектор для диафильмов лежал в картонной коробке под столом на терраске. Я притащила его в комнату. Включила. Пятно света легло на белый бок печки. Я вставила пленку из божка.

Женщина в высокой боярской шапке, точно подернутой инеем, в серебристой шубе сидела на трибуне стадиона. Ее белые как мел пальцы держали белое, в вафлях, мороженое. Сверкали синим льдом серьги в ее ушах.

Непостижимо.

Я просмотрела еще с десяток кадров. На них было все то же: женщина с мороженым на трибуне. Немного ее положение менялось от кадра к кадру. Значит, если прокрутить пленку в кинопроекторе, женщина на экране оживет.

Непостижимо.

Именно эту женщину я видела на трибуне всего месяц назад, в феврале

1983-го. Как она оказалась на старой – совершенно очевидно! – пленке, давным-давно снятой, скрученной, спрятанной в пузо фарфорового индийского божества? Причем снята она была как будто с моей точки зрения.

Непостижимо.

Я просмотрела и другие пленки, но ничего уже виденного наяву на них не нашла. К счастью. Иначе я бы, наверное, сошла с ума. И без того мне казалось, что время сдвинулось, что я выйду сейчас на крыльцо и увижу лес на месте дач, побреду к железной дороге на слух, на звук.

И черный локомотив пройдет передо мной, посыпая небо красными искрами. На дощатой платформе увижу я примерзший обрывок газеты и прочитаю начало статьи: “В наступившем 1937…”

На одной из пленок были кадры только с этим роковым числом. 1937,

1937, 1937, 1937… Все правильно. На одну секунду уходит 24 кадра.

Чтобы прочитать титр, он должен побыть перед глазами хотя бы пару секунд. То есть – 48 кадров.

1937, 1937, 1937…

Я выключила проектор. Погасло пятно на печи. Я свернула пленки.

Вышла на крыльцо.

Мир не перевернулся. Я по-прежнему была в начале марта 1983 года, в дачном поселке под Москвой. По-прежнему светился за садом квадрат окна с живыми тенями людей. И музыку доносил ветер.

Когда грузчики из ближнего гастронома стащили на помойку вещи гардеробщика, стоял мороз. В темном небе колюче сверкали звезды.

Москва оделась белым ярким снегом, как в те давние времена, когда никто не посыпал солью дороги и тротуары. Снег скрипел под ногами прохожих. Окна покрывались морозными узорами. Валя-уборщица стояла у окна, продышав в инее глазок, и смотрела, как выносят из подъезда кровать, шкаф, диван, телевизор… Как люди подходят к помойке и смотрят на сложенные старые вещи. Оглядываются на смотрящие во двор окна. Вещи берут, будто воруют. Хорошо, что вечер. Все происходит в полутьме, втайне.

Соседка гардеробщика вышла к помойке. Взяла табуретку. Потрогала телевизор. Повернула зачем-то выключатель. Подбежал ее пес. Потащила табуретку к подъезду. Пес рванул вперед.

В окне гардеробщика горел свет.

Телевизор забрали двое подростков из шестого подъезда.

Свет в окне гардеробщика погас.

Вышла из подъезда девушка-студентка из их института. Соня.

Посмотрела на темные окна. Поправила тяжелую сумку. Пошла.

Вале ничего не нужно было с помойки. Книжка на память о дяде

Серафиме лежала у нее на столе.

Иногда я читаю в электричке. Но свет такой тусклый и так укачивает под стук колес, что чаще всего я закрываю глаза. Я не засыпаю, я слушаю. О чем только не говорят люди. О детях, о внуках, о болезнях, о случаях и происшествиях. Сны свои рассказывают. В электричке я узнала, где всегда можно достать отличную селедку. И мы с кошкой лакомились той селедкой. Не обманула электричка. Имя самого лучшего во всей Москве зубного я услышала в электричке. И рецепт домашнего торта “Птичье молоко” на манной каше. Пойдите попробуйте купить настоящее “Птичье молоко”. По записи, в угловой кулинарии на