Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 15

– Хорошо, – сказал я.

И мы вышли со двора и пошли переулками к Горького. Ночь была унылая, сырая. Ото всюду холодно капало. Только что закончился дождь. Час стоял поздний, даже окон в домах уже горело мало. И прохожие редко нам попадались в этих переулках. На Горького мы не выходили, так и кружили между ней и Тишинкой.

– Ваня, – сказала она, глядя под ноги. – Ты любил когда-нибудь? Я не о пятнадцатилетней твоей любви говорю, то было ребячество. Хотя и в пятнадцать лет бывает любовь, факт, но у тебя разве было?

Я молчал.

В пятнадцать лет я стал жить с шестнадцатилетней девчонкой, тихой машинисткой из редакции научного журнала. Мне было одиноко, а ей хотелось уйти от родителей, от сестер и братьев. Влюбленность, конечно, была. (Познакомились мы в Парке культуры, разговор у нас зашел о науке… но это все так далеко от меня, хоть и говорят, что прошлое становится ближе со временем. Но, видимо, не все прошлое, не целиком.) Влюбленность была, но лишь мгновенье, а прожили мы вместе почти четыре года.

Я молчал. Мне уже исполнился двадцать один год. Но я еще никого всерьез не любил. Я даже думал, что лишен этого чувства, как бывают лишенные музыкального слуха.

– Я, наверное, тоже по-настоящему никого не любила, – сказала Нюрка.

– Но я очень увлекаюсь. Меня как будто несет иногда. Как будто бес какой-то в меня вселяется. Водит меня. Я остановиться не могу. А когда могу – поздно. Как я за Сережей тогда – прямо со станции – а?

Это же ведь что было? А я тебе по секрету скажу, Ваня, это поезд был. Ско-рый. Ли-тер-ный. Который всегда мимо нас – ух! И мне тоже захотелось – ух! – умчаться. Я ужасно несерьезный человек, не то что

Сережа или ты. Хоть ты еще и не любил никого. Сережа меня полюбил тогда сразу. Прикипел, как тетка Дарья говорит. Помнишь тетку Дарью?

Я кивнул. Но она не увидела в темноте.

– Я ему изменила. Слышишь? Слышишь. Мне и самой стыдно. И стыдно, что с начальником. Он такой большой, душистый, в лаковом пальто. Ты не видел, не знаешь. И мне захотелось, чтобы такой человек ради меня голову потерял. Ну он-то головы не терял. В отличие от меня…

Презираешь меня? Я теперь одна. Сережа ушел. Он человек твердый… Я тебе пришла сказать, чтобы ты от меня, а не со стороны услышал. Чтоб не так гадко было. И просьба. Не пиши родителям. Пусть думают, что все как прежде. Что я с Сережей. Я врать буду, а ты можешь не врать, а так – обходить этот вопрос. Мол, у Нюрки все в порядке, а подробности она сама напишет.

Такую в точности фразу я и писал во всех письмах.

Чего писала Нюра, я не знаю. Может, не так убедительно, как ей хотелось. Но только через несколько месяцев я получил от матери такое письмо (привожу по памяти, как умею, так как ничего у меня на руках не сохранилось):

“Рада, Ванечка, что все у тебя хорошо, что жить тебе интересно, как ты пишешь, а если хочешь дальше учиться, то и этому мы с отцом рады и будем тебе в этом помогать. Отец сдал и по-стариковски хвастает тобой перед соседями: мол, работа у него такая важная, даже бронь от армии дали. Нюрка тоже пишет, что хорошо живет. Жалко только, что деток нет. Но мне беспокойно за нее, Ваня. Мне сон приснился, будто она лежит и болеет”.

“Важной” своей работой я занимался уже год.

Время было для этого, как я уже писал, совершенно неподходящее.

Близился 1937-й. Газеты выходили самые мрачные. Отчеты с процессов над вредителями. Статьи о формализме. Много писали о Пушкине в связи с его гибелью ровно сто лет назад.

Ясно было – лично мне, – совершенно ясно, что студия, собирающая в жестяные коробки сны советских граждан, вот-вот рухнет. Я слишком уже понимал к тому времени значение снов. И не раз я думал, что было бы весьма разумно подать заявление об уходе или без всякого заявления уйти, раствориться так, чтобы и в помине меня не было на этом утлом корабле.

Что же удерживало меня?

Прежде всего чисто научный интерес. Как ни смешно это звучит. Я много видел, много размышлял, читал, у меня были свои соображения. Я хотел понять, уразуметь, что же это такое – ночные наши видения?

Интерес был столь силен, что казался важнее любых других моих интересов, важнее самой жизни. Звучит выспренно, но я, видимо, человек был все-таки не совсем обыкновенный. Кроме того, – уж не знаю, было ли это любовью, – мне не хотелось расставаться с той женщиной-ученым. Хотелось ее видеть. Хотя бы и из окошка моей будки, а потом – так близко! – в столовке за соседним столом. При том, что думать о ней я стал только после одного случая. Это был действительно случай – случайная встреча.

Я вошел в трамвай и увидел ее. Она сидела и смотрела в окно. Трамвай дребезжал. Я стоял в двух шагах. Было воскресное утро, народу не много. Я видел ее так близко. На ее коленях лежала маленькая сумочка с металлическим блестящим замочком. Она гладила замочек. Пальцы у нее были худые, бледные. Ее маленькое розовое ухо просвечивало на солнце.

Мне ужасно хотелось знать, о чем она думает. Ужасно хотелось заговорить с ней, увидеть, как она вздрогнет, удивится; увидеть, как она на меня будет смотреть. Сойти с ней вместе. Пойти куда-нибудь.

Поделиться с ней своими мыслями. Вот бы она удивилась, что я – простой механик – так много знаю и так глубоко могу все понять.

Никогда я с ней не заговорил. Ничего о ней не узнал. Но ближе ее не было мне человека.

Ни сны, ни предчувствия не предупредили меня.





Утром в среду, 17 февраля, я приехал на службу. Предъявил пропуск.

Прошел в корпус. Поднялся. Вошел в свою будку. На полке уже лежала коробка с фильмом. Я сел за стол, включил лампу, раскрыл принесенную книгу. Это был учебник английского, я учил язык, чтобы читать английские и американские научные журналы. Прошло около часа. Грянул телефон. Меня предупредили о начале сеанса. Я приготовил аппарат. В зале зажегся свет. Вошли: лысый, мужчина в очках, сновидец (на этот раз – девочка-подросток). Женщины с ними не было. В первый раз за все время.

Кофр нес лысый. Он и подключал девочку к приборам. Мужчина в очках как будто не понимал, что ему надо делать. Лысый усадил его и дал мне знак.

Я начал сеанс. Чувствовал себя странно. Пол подо мной покачивало.

Как обычно, когда я вошел в столовую, они уже сидели и ели. Втроем.

Женщина так и не появилась. Я старался не смотреть на них. Взял компот, макароны по-флотски. Сел за свой привычный столик у окна.

Сел к ним спиной. Почему-то я боялся взглянуть на них.

– Возьми ложку и ешь, – услышал я лысого. – Вон как ребенок уплетает. Вкусно?

– Да, – робко ответила девочка.

Некоторое время все было тихо за спиной, только стук ложек раздавался. Вдруг я услышал рыдание. Поначалу я подумал, что человека душат, и оглянулся.

Мужчина в очках загородил лицо руками. Его худые плечи тряслись.

– Тихо, – сказал лысый, взглянув на меня затравленно. – Ребенка напугал.

Мужчина в очках стих. Отнял от лица руки.

И я, и девочка, да и все в столовой смотрели на него.

– Зачем было ее убивать? – недоуменно спросил он.

Лицо у него было мокрое. Из носа текло.

– Пошли, – сказал лысый. И встал.

Девочка таращилась на мужчину в очках.

– Пойдем, – велел ей лысый.

– Я еще компот не выпила, – сказала девочка.

Он так взглянул, что она тотчас встала. Он схватил мужчину в очках за плечо и потянул. Мужчина покорно поднялся.

Я отвернулся к окну. Доел простывшие макароны.

За окном я видел территорию кинофабрики. Несколько корпусов.

Съемочный павильон. Стену под колючей проволокой. Вход в подземный бункер со своей охраной. Там была лаборатория. Я воображал себе темную комнату с кушеткой и проводами, идущими от нее к приборам, стеллажи со снами в жестяных коробках, стеллажи с делами на эти сны; дела составлены рукой той женщины или того мужчины, что плакал по ней.

Здесь, у окна, я увидел, как открываются ворота и на студию въезжает черная “эмка”.

Никуда меня не вызывали, следователь сам пришел в мою будку. И телефон на этот раз не предупредил. Со следователем был молодой близорукий человек. Он стенографировал в блокнотик. Я вообразил, что следствие ведется по делу убийства сотрудницы научно-исследовательской киностудии. Другого мне и в голову не пришло. И потому поначалу был откровенен до глупости. И вопросы его меня насторожили не сразу.