Страница 12 из 15
Любопытно, что время, в котором происходят описываемые мной события, можно назвать временем без сновидений. Временем, обращенным в явь, не придающим снам ровно никакого значения. Тем более мистического.
Надо сказать, что и я, погруженный в сны и размышления о снах, с удовольствием отрешался от них, и самые простые, ясные дневные заботы доставляли мне большую радость. Так может обрадовать в жару холодная вода, а не изысканное вино, затуманивающее голову.
Я один занимал девятиметровую комнату в большой коммунальной квартире старинного дома у Тишинского рынка. От старины в доме остались кроме лепнины на потолках высокие изразцовые печи. Колка дров у сараев в нашем дворе, вопли ребятишек, строящих снежную крепость, положенные на теплые изразцы застывшие с холода руки – все это меня и радовало, и даже умиляло. Как ни смешно звучит это слово.
По субботним вечерам всей квартирой ходили в баню. После бани мы, мужчины, заворачивали в пивную у рынка. Женщины уводили детей домой, затевали стирки. И когда мы возвращались, под потолком огромной, тесно уставленной шкафчиками, примусами, столиками кухни сохло белье, загораживая и без того бедный электрический свет.
И вот как-то в одну из таких суббот я вошел вечером на причудливо затененную кухню, свежевымытый, чуть пьяный не столько от пива, сколько от усталого ощущения собственной чистоты. Собачонка, которую притащили со двора соседские ребятишки, грызла кость. Я сел на табуретку. Мать ребятишек с завернутыми по локоть рукавами раскатывала тесто. Белая мучная пыль просыпалась на крашеные половицы. И меня пронзило призрачным лезвием чувство, что все это уже было со мной.
Я знал, что не первый и не последний человек на земле, которого пронзает это лезвие-невидимка под названием дежа-вю. И не в первый, и не в последний раз оно меня пронзило. Но тогда я впервые почувствовал, что и явь может показаться сном. Если честно, я даже подумал, что явь может оказаться сном.
– О чем задумался, Ваня? – пробудила меня женщина.
Я сидел у низкой, приземистой кухонной печки. Ее топили не для тепла, а если кто-то затевал пироги. В ней был духовой шкаф. До революции на этой печи, на чугунной ее широкой плите, кухарка и варила, и парила, и жарила. Дрова потрескивали. В кухне было просторно. Никаких тебе примусов, шкафчиков, столиков, никакого белья под потолком.
Я сказал, что задумался об этом.
Женщина насыпала на черный противень муки.
– Интересно, – сказала она, – кем бы ты был в то время?
– До революции? Если бы еще раньше родился? Не знаю. Может, тем же самым. В смысле киномехаником.
– А происхождение у тебя какое?
– Рабочее. Отец, правда, магазином заведует. Но дед в депо работал ремонтником. Мать по хозяйству. Огород, корова, куры. У нас все в поселке держат.
– А кажется, что ты как будто из дворян.
– С чего это?
– Книжки читаешь. Вежливый. На одеже у тебя ни пятнышка, в комнатке ни соринки.
– Так я ведь сам чистоту навожу, собственными руками.
– Конечно. Сейчас бар нет.
– Я просто порядок люблю во всем. Я с детства ничего не разбрасывал.
Бывает, человек из дворян, а грязнуля.
– Это верно, конечно. Но ты все же, Ваня, какой-то… не свой.
– В чем я не свой?
– Не прост.
– Оттого, что книжки читаю? Так это политика партии – учиться!
– Не шуми. Тесто шума не любит. И обидеть я тебя не хочу. Ты мальчик хороший, у тебя вся жизнь впереди. Я думаю, как тебе еще в этой жизни придется. Мать с отцом далеко. Сестра своей жизнью живет. А ты будь проще. Не все задумывайся, иногда и с людьми будь. Люди, они все видят, все замечают.
После этого разговора я стал, пожалуй, еще больше сам по себе.
Сестра была меня старше на шесть лет.
Помню, я пришел из школы. Отец был в поездке. Мать достала из печи чугунок с картошкой. Мы сели ужинать. Вдруг постучала соседка, тетка
Дарья, хитрая, лукавая старуха, проныра и сплетница. Мать ее не любила. Разговоров ее не слушала и к столу не позвала. Старуха попросила у матери спичек.
Стояла с коробком у притолоки, не уходила.
– Удивительно, – сказала старуха, – до чего молодежь нынче стала самостоятельная. Взять хоть твою Нюрку. Это же кому рассказать, не поверит никто.
Мать напряглась, но смолчала.
– Три минуты видела человека, и шасть – укатила с ним. А кто он?
Может, женат и трое детей, никто не знает.
– Не горбись, – сказала мне мать.
– И надо же было этому поезду к нашей платформе подойти. Красивый, конечно, поезд, ничего не скажешь. Скорый, одно слово. Занавески белые в окнах. Окна, как хрусталь, прозрачные. Люди все за окнами чистые, красивые.
– У нас скорые не останавливаются, – сказала мать спокойно.
– А это был чрезвычайный случай. Авария на линии. Товарный впереди человека сбил. Там трагедия, а здесь вон что. Как раз обед. Твоя
Нюрка вышла на волю и семечки грызла. Многие вышли на скорый посмотреть. А он из окна глядел.
– Кто?
– Мужчина. Молодой, видный. Уж не знаю, чего он из своего вагона на нашу станцию сошел. Может, ему Нюрка мигнула. Он и вышел. Подошел.
Чего-то сказал. А когда поезд гудок дал, взял ее за руку, и она с ним пошла. Так что Нюрка твоя ту-ту, унес ее скорый.
– Ладно, Дарья Яковлевна, – сказала мать, – спички я тебе дала, ступай с богом. Ване еще уроки на завтра делать, мне тоже некогда с тобой лясы точить.
– Нужны мне твои спички, – обиделась старуха и кинула спички на пол,
– я поговорить с тобой пришла. По-человечески хотела, по-доброму.
Кто-то тебе должен был сказать.
Старуха ушла, двинув дверью.
– Подыми коробок, – велела мне мать.
На меня она не смотрела. И никогда ни со мной, ни при мне о Нюрке не говорила.
Сестра прислала письмо через месяц. Отец вновь был в отъезде. Мать велела мне прочесть письмо вслух. Она считала, что я должен все знать, но ничего ни с кем не обсуждать, даже с ней.
Уже смеркалось, и мать включила лампу.
Написано было крупным, радостным почерком: “простите, мама, простите, папа, и ты, Ванька, прости”, но вины никакой – из-за почерка, что ли? – не чувствовалось. Нюрка сообщала, что влюбилась без памяти и ни о чем не жалеет. Он – шофер у большого начальника, обеспеченный, жилье есть, расписались, она пока нигде не работает, но собирается учиться. Москва – замечательный город, “и Ванька обязательно приедет, как подрастет, хотя б посмотреть, что еще есть на земле, кроме нашего захолустья”.
Я приехал через два года, когда мне исполнилось четырнадцать. Неделю я прожил у них, пока ее муж не устроил мне комнату через своего начальника.
– Начальник моему Сереже друг, – хвасталась Нюрка. – В гости к нам ходит. Нам все завидуют.
Она так нигде и не училась, и не работала. Хозяйничала кое-как.
Обожала ходить по магазинам, обожала кино. И меня пристрастила.
Каждый вечер мы с ней пропадали в киношках, то в “Художественном”, то в “Форуме”, то в “Колизее”… Сережа по вечерам бывал редко, служил допоздна. Именно он надоумил меня, что можно пойти в механики: смотреть кино, да еще и деньги за это получать. Жаль, что скоро они с Нюркой разошлись. Он мне понравился. Он был серьезный человек, я к таким всегда тянулся.
Со времени моей новой службы обыкновенные фильмы потеряли для меня всякий интерес, казались пресными. Их старательное жизнеподобие удручало. В свободное время я сидел в библиотеке или бродил по городу. К сестре не ходил, мне даже в голову не приходило, что можно к ней зайти. Как будто я оказался где-то далеко от нее и ото всех.
Когда я сейчас вспоминаю сестру, я ее не вижу. Не помню ее лица.
Потому ли, что мы редко встречались тогда?
Я и в тот вечер ее не сразу узнал. Я подходил к дому, когда она вышла мне навстречу из темноты. Впрочем, замешательство мое было недолгим. Я опомнился, прежде чем она сказала: “Ваня”.
– Ваня, молчи, мне нужно с тобой поговорить, только тихо, без свидетелей. К тебе подниматься не хочу, вся квартира узнает, а у меня морда зареванная…