Страница 24 из 27
Животное смотрело на нее и дрожало.
“Пошел, говорю…”
Эльвира вытянула зверя из куста, поставила, как ребенка, на землю.
Барашек заковылял прочь.
“Я не могу”, – сказала Гуля.
“Что? – переспросила Эльвира, снимая с себя налипшие колючки. – Не можешь? Ну… ладушки. В другой раз. В другой раз… В воскресный день с сестрой моей мы вышли со двора…”
“Я не могу!” – крикнула Гуля.
Ветер приподнял ее над землей и, задержав на секунду, для того чтобы
Гуля успела увидеть протянутые к ней руки Эльвиры, понес вниз.
В воскресный день с сестрой моей мы вышли со двора.
Фата развернулась, швырнула сама себя вверх, размокла в яростном, кусками, солнце, посыпались снизу вверх жемчужины, пузырем всплыло в воздухе платье,
“Я поведу тебя в музей”, – сказала мне сестра. одним краем прижатое ветром к левой, свободно парящей ноге, другим, разорванным краем взлетая почти к груди, к бушующим оборкам, где раскрылись пальцы, ловя убегающий воздух, где негодующе шумели лоскутки от простыней святых бабок и
Вот через площадь мы идем и входим наконец в большой красивый красный дом, похожий на дворец. прабабок, честным ором расстававшихся со своей невинностью, где во встречном потоке снизу вверх летели красноватые горы в пятнах кустарника и только озеро никуда не летело и ждало…
Из зала в зал переходя, здесь движется народ.
Вся жизнь великого вождя передо мной встает…
Машина с белой куклой стояла в тени боярышника.
В ожидании Гули народ расположился в разных позах.
Жених открыл глаза и посмотрел на часы.
“Дай сумку”, – сказал он свидетельнице, рассматривавшей свои ногти.
Свидетельница нащупала сумку и протянула жениху.
Пальцы жениха нырнули в темноту, набитую деньгами на мелкие расходы, визитными карточками.
Нашли.
“На, поставь”. Жених вытащил кассету и протянул свидетелю.
“Это что?”
“Гулька просила сейчас поставить”.
“Ой, – зашевелилась свидетельница, – давайте не надо, потом, а?
Задолбали эти ее пионерские песни. Мне уже ночью пионеры снятся, честно. Давайте потом!”
“Ладно, – кивнул жених, – поставь нормальную музыку… Только, как
Гулька возвращается, поменяете сразу, чтобы она не…”
Свидетель пошуршал в кассетнике, нашел нужное.
“Бух-бух-бух”, – заиграла нормальная музыка. Свидетельница стала размахивать в такт руками; поблескивали ногти, шевелились локоны в прическе, сделанной в салоне красоты на Дархане, если выйти – слева…
Кассета с Гулиным голосом так и осталась лежать на выгорающей траве.
В суматохе о ней забыли.
Потом, недели через три, жених вспомнил о кассете.
Он лежал, похудевший, с песком небритости на щеках. Рядом, в скользкой нейлоновой ночнушке, лежала свидетельница.
Она тоже похудела, превратившись из свидетельницы на свадьбе в свидетельницу в идиотском уголовном деле. Кроме нее, в деле была еще одна женщина, которая называла себя “товарищ Эльвира” и произносила зажигательные речи о борьбе и о том, что низы не хотят. Товарища признали невменяемой и отпустили прямо из зала суда. Какие-то люди в карнавальной пролетарской одежде встретили ее на улице аплодисментами и ведром красных гвоздик.
Бывший жених потрогал свою любовницу: “Спишь?”
“Разве я могу заснуть?” – сказала она, целуя его куда-то в темноту.
“Я что вспомнил, киска… Гулька кассету просила тогда поставить”.
“Ну просила”.
“Потом ее, блин, потерял… Тупо получилось”.
“Да, тупо”.
“Может, поищем? Ну, кассета такая… Можно поискать на всякий случай”.
“Я хочу спать!”
Она вообще-то любила Гулю. Просто она боялась мертвых и смерти, и любила спать, и чтобы рядом был теплый мужчина, хранитель ее сна.
Еще через месяц кассету нашли дети, ехавшие в летний лагерь и выпущенные из автобуса для мальчики направо, девочки налево.
Вставили потом в мафон, но там вместо музыки какая-то женщина все время объясняла и плакала. Кассету использовали на лагерном празднике “Костер знакомств”. Размотали пленку, бросили в костер.
Горящая пленка летела в небо. Получился классный салют.
Дождь был недолгим – как будто сверху отжали белье и успокоились.
Ветер распахнул окно и забрызгал комнату солнцем.
На большом матрасе лежал мужчина. На нем был больничный спортивный костюм и волосатые носки.
Еще у него была длинная борода, отливавшая рыжим.
Не открывая глаз, мужчина провел рукой по матрасу.
Солнце дрожало на щеках, животе и носках.
На полу валялось одеяло.
“Где книга?” – сказал мужчина и открыл глаза.
Цветовые пятна хлынули в его зрачки, расталкивая друг друга, вытесняя и превращаясь в потолок, окно и занавески. В полку с огурцами и спинку железной кровати с кругляками. В пестрый матрас и спортивные штаны, протертые на коленях до марли.
Мужчина поднял голову и пошевелил носками из верблюжьей шерсти.
Медленно поднялся, привыкая к пространству, и пошел к двери.
В соседней комнате за столом сидел лохматый белый старик.
“А, проснулся! Проснулся, внучок-говнючок? А я знаю, как тебя зовут, видишь. Ты – Яков, вот так. Другие имена тебе не подходят, я давно это заметил. А меня ты как звать помнишь?”
Мужчина на пороге медленно построгал бороду, потер ее между пальцами.
“Откуда у меня борода?”
Старик вдруг тоже уставился на бороду и засмеялся.
“Да, богатая борода, можно париков нарезать… А-ффф!”
Из смеющегося рта вылетела конструкция.
Старик поднял ее, подул и пристроил на место.
“Это не челюсть, это моя мучительница”.
“…а тетка твоя Клавдия, ну, ты помнишь, принцесса цирка, всё пасть свою на дом разевала. Да, так вот она самая. Раззвонила всем, умер, говорит, наш кавказский долгожитель, добро пожаловать на похороны. А я это лежу и все слышу, только шелохнуться не могу, понимаешь? Ну, ты понимаешь. А она там соловушкой трещит, приходите, последний путь и всякую такую, извиняюсь, белиберду в телефон. Потому что дом уже в своем кармане чувствует. Так ей того мало, стала родне пыль пускать, позвала священников с трех, понимаешь, разных вер. И христианского, и мусульманского, и иудейского разом. Это же вообще… А она плачет, и говорит, раз покойник за свою долгую трудовую жизнь в трех верах побывал, пусть, говорит, они его в последний путь каждый своим макаром. Ну, для чего же ей это было, глупой, а? Ведь дура такая – троих священников за один присест, сама же себе и навредила. Понимаешь?”
Мужчина кивнул. Он уже успел умыться подгнившей водой из умывальника и отстричь бороду, засыпав волосами все пространство под зеркалом.
“Ну эти, церковники, тоже обиделись. У них же и костюмы разные, и всё. А циркачка им: ну раз так получилось, быстренько спойте, автобус ждет. И тут я уже не выдержал и голову поднял. Что, говорю, тут, а? Что, говорю, тут водой расплескались?”
“Водой?” – спросил мужчина, почесывая обстриженные щеки.
“Да, водой… Не знаю, почему про воду подумал. Показалось, что-то рядом в воду упало. Может, цветы какие упали, цветов много было,
Клавдия уж расстаралась, ей, понимаешь, красоты еще сверх всего хотелось. Ну вот и дохотелось. Такая дурость началась, одни от меня пятятся, другие, наоборот, тискают меня, как подушку. А я сам еле на ногах стою. Вот тут Клавдия вся и проявилась. Как заревет, паровоз настоящий. Я, говорит, тут, да я вас, да откуда ж такие неподыхающие люди берутся… Гудит вся и руками вокруг себя работает. Вот посади ее на рельсу, пинка дай – точно, паровозом поскачет. Так и тронулась умом. Детей своих по подругам распихала, сама теперь у меня на крылечке обитает, зернышки клюет”.
“Кто обитает?”
“Кто – Клавдия, о ком я тебе рассказываю? При всех накричала, что смерти теперь моей будет официально ждать, вот сидит и ждет. Я ее не гоню, пусть, на здоровье. Не веришь – поди ей хлеба снеси, она из моих рук есть отворачивается”.
Он вышел во двор. Двор за время болезни весь наполнился жарой, покрылся листьями, виноградными усами, взлетающими и садящимися птицами.