Страница 16 из 27
Яков смотрел на Ангела, не понимая его слов. Ему хотелось, чтобы
Ангел убрал тело слуги, чтобы снова зажглась масляная лампа.
“…И чтобы я наслал на тебя сон, – устало закончил Ангел, – вроде тех, которые ты видел в пору юности своей, да?”
Яков кивнул.
“Хорошо, – сказал Ангел, – покажу тебе сон про охранника мостов”.
“Охранника мостов?”
“Да. Всю ночь этот сон сочинял. Ты знаешь, что сны людям придумывают слепые ангелы?”
Тело слуги исчезло, и на его месте дремала собака, и шепотом рычала во сне.
“А за это дашь мне ее”, – закончил Ангел, подув на светильник, отчего тот загорелся.
Яков кивнул и на это, уже сквозь просвечивающее одеяло сна.
Такси остановилось, мы вышли в желтоватую лужу, в которой всплыло и расслоилось солнце. Я наступил на солнце и пошел дальше. Машина уехала. Навстречу нам двигался человек в темных очках. Рот его был заклеен пластырем. Увидев нас, он снял пластырь, шепотом поздоровался и снова залепил губы.
“Сосед?” – спросила Гуля, глядя ему вслед.
“Да нет”, – сказал я.
Калитка Якова была открыта.
На пустых ветвях сидели соседские дети и виновато смотрели друг на друга. Увидев нас, громко поздоровались и сели поудобнее. Они выросли с последнего раза. Детям, наверно, полезно расти на деревьях.
Я подошел к дереву и стал трясти его. Дети летели вниз и скрывались за забором.
Последним упал мальчик в странной пестрой одежде. На ушах у него болтались тяжелые серьги.
“Я – Наргис, – сказал он и нагло посмотрел на меня. – Я для дедушки
Якова танец танцую”.
Гуля сказала ему что-то по-узбекски. Я понял, что она спросила, почему он одет, как девочка.
“Я же Наргис! – крикнул мальчик и вдруг заплакал. – Я же артист! Я будущий артист! Я – талант, меня в музыкальную школу по блату устроят! Я учиться буду! Учиться!”
Снова вышло солнце, и дерево, под которым плакал мальчик, наполнилось светом.
“Я – талант, мне конфеты за танец дают, шоколадный!”
Я закрываю глаза. Мне десять лет, я падаю с яблони. Ору. Ползу к
Якову, сопливый, ободранный. Яков ставит меня на стул посреди комнаты и долго рисует на мне зеленкой. Я плачу и прошу нарисовать на кровавой коленке ракету. “Коленка, – говорит Яков, – место для ракеты непригодное. На коленке мы намажем красную звезду”. – “Пра, она же будет зеленой!” – “Она будет называться красной”.
Ракету он рисует мне на спине, и я верчу головой, чтобы увидеть ее.
Потом он рисует на мне цветы, и я пытаюсь угадать их название. Потом на животе рисует льва. Мое тело, плоское и вызывающее жалость, превращается в праздник, в щекотное непонятно что. Я начинаю носиться по дому, подпрыгивая и зависая в воздухе. А Яков вечером говорит родителям, что меня надо отдать в танцевальную школу, чтоб талант не пропал. Родители соглашаются и никуда меня не отдают.
“Пра! – позвал я. – Пра!”
Веранда протекла мимо нас, вся в сушеных яблоках и бусах жгучего перца.
Коридор.
Дверь открылась, в глубине ветреной комнаты темнела фигура Якова.
“Павел? – смотрел он на меня. – Рустамка? Игорь?”
“Это я, Яков”, – сказал я.
“Яков? И я Яков… Зачем тебя так назвали? От моего имени отщипнуть хотели, да? Все вам молодым лишь бы от стариков отщипывать. Как будто мы вам хлеб какой-то. А мы – сами себе хлеб. И не идет такое имя адвокату. Яшкой задразнят”.
“Пра, я не адвокат…”
“Да, не адвокат, а вот только что адвокат приходил, адвокат-самокат.
Ты-то не самокат, а он что здесь командует, скажи? Чем он меня главнее, что он адвокат? Я Клавдии скажу: бери, Клава, этот самокат и ездь на нем хоть голая. А мне его сюда с разговорами не подсылай, слышишь?”
“Это тот человек с пластырем на губах?” – спросил я, догадываясь.
“С пластырем! – вдруг вскочил Яков. – Дом они из-под меня вытаскивают. Все эти комнаты с садом, которые я своими руками… В сумасшедший дом ковровую дорожку! Вот зачем их пластырь. Все знают их пластырь! Яков, Гулечка, простите, что не узнал, так они меня заморочили, давление, сволочи, подняли. Всю жизнь они мою описали.
Чтобы меня напугать, вот что хотят. Моей жизнью меня напугать, с показаниями. Что я со своей сестрой в молодости имел уголовное это самое. И ее показание, что я и куда ей чего. Откуда, говорю, собаки, у вас показания такие, а? Может, могилку ее разрыли и микрофоны туда понатыкали? Или, говорю, она привидением нашептала чего? Так это в судах не примут, над вашими суевериями только похохочут, и все… Я ведь тебе пересказывал это. Просто лежали, остальное ее фантазии. И запись у тебя на пленке есть, верно? Ты же с моих живых слов записываешь, а они – наоборот, с мертвых! Угрозы мне посылают…
Холодно мне!”
Я подошел к открытому окну. Занавески взлетали и лезли в лицо. Стал закрывать.
Остановился.
По саду бродил человек в черных очках. Вокруг него бегала собака в вязаной кофточке. Увидев меня, человек помахал рукой и закурил.
Мы сидели на кухне и чистили бесконечную картошку. “На зиму”, – сказал Яков, вываливая мешок. От стучащих по полу клубней дымом поднималась пыль.
Для чего зимой нужна чищеная картошка, мы не знали. Может, из нее будет варенье или еще что-нибудь дикое.
Гуля дважды порезала пыльцы. Я смотрел, как обнаженные от кожуры клубни окрашиваются в красный цвет.
Не в силах смотреть, я взял порезанные пальцы и погрузил в свой виноватый рот.
К крови примешивался привкус крахмала и мокрой пыли.
“Ты вампир?” – спросила Гуля, слабо пытаясь освободить пальцы.
“Только учусь”, – ответил я занятыми губами.
Гуля засмеялась и выронила из другой, не порезанной, руки картошку.
Уронила хорошо, прямо в ведро. Там уже плавали голые клубни и отражалась лампочка в запекшейся паутине.
Мы ждали, когда остынет чай. Гуля сидела у меня на коленях и играла с растительностью на моей груди.
“А у моего жениха тут целая березовая роща”, – сказала Гуля.
“Откуда ты знаешь?”
“Подружка рассказала. Работала его первой женщиной”.
“Что значит – работала?”
“Ну, с ней договорились… Его старший брат”.
“Заплатили, что ли?”
“Да нет. Может, помогли чем-то. У нее как раз сестренка в мединститут поступала”.
Я ничего не понял и ткнулся носом в Гулину щеку.
Гуля отстранилась.
Она всегда отстранялась, когда хотела, чтобы я прижался к ней еще сильнее.
Мы замерли, не зная, что делать друг с другом дальше.
В конце концов мы оказались в позе “Осенние листья”. Гуля была кленовым листком, а я – упавшим сверху листком чинары.
Я попытался снять с нее свитер.
“Перестань! – прошептал кленовый лист. – Операция же…”
“Извините, девушка”.
“Надо было врачей попросить, чтобы тебе заодно рот зашили. Когда ты молчишь, ты…”
Лист чинары не стал дослушивать, и заткнул кленовому листку рот.
Своими губами. К счастью, незашитыми…
И снова вспомнил этот пластырь на губах. Пластырь, темные очки, неташкентская бледность.
Когда я вышел во двор, их уже не было. Надо было, конечно, крикнуть сразу в окно. Эй вы, с собакой.
Когда я вышел во двор, на месте человека с пластырем располагалась подрагивающая пустота. Как будто кто-то вынес в сад прозрачный холодильник и включил на такую слабую мощность, которой не заморозишь даже залетевшую вовнутрь муху.
Мы шелестели губами. Я вдруг подумал о совете Эльвиры с Чарвакской платины, и поцеловал Гулю в закрытые веки. Целуя, чувствовал, как под веками шевельнулся ее зрачок.
Потом мы вспомнили про холодный чай. На его поверхности качалась радужная пленка.
Снова пошелестели друг об друга. Губами, носами, ушами. Закрывая глаза, я слышал тихий свист, с каким испаряется чай.
“Как же ты будешь с ним жить?” – спросил я, садясь на кровати и переставая быть чинарным листом.
“Первые два года буду закрывать глаза и представлять тебя. Потом рожу детей и привыкну”.
Я представил, как Гуля рожает и привыкает. Дети вылетали из нее сразу с шерстью на груди. Я совершенно перестал быть листком чинары.