Страница 12 из 27
Так мы и ушли. Что смотришь? Холодно мне. Мерзну. Мне бы вот…
Работа, которую мне предложил Алиш, оказалась даже веселая.
Караоке.
Ставить населению любимые песни, давать ему в потные руки микрофон.
Алиш стал таким толстым, что я его не узнал. Объяснил, куда чего нажимать. Говорил про экран. На экране должны выскакивать разные картинки, стимулирующие процесс пения.
Вокруг нас вяло полз Бродвей. Время было раннее, только студенты-юристы с задумчивыми лицами будущих взяточников бежали на занятия.
“Понял?” – спросил Алиш.
Алиш меня любил со школы. Я давал ему списывать, хотя сам был троечником. Теперь, когда все одноклассники отвалились, как засохшая зубная паста, Алиш остался единственным другом.
Правда, для меня и этого слишком много. В детстве мне все внушали, почти гипнозом, что нужно дружить. Почему? Никто не объяснил, для чего это нужно. Для того, чтобы попить иногда вместе пиво, дружить, по-моему, не обязательно. Или эти прокуренные посиделки с лужами возле бутылок и улетающими куда-то пакетиками от сухариков и есть дружба? Может быть. Надо же как-то обозначить это размякшее состояние, которое между мужчиной и женщиной заканчивается постелью, а между мужчиной и мужчиной – еще одной бутылкой.
Я смотрю на Алиша. Хочется спросить, есть ли у него женщина.
Алиш сочно хлопнул меня по спине и ушел. Я остался один с песнями.
Ближе к вечеру я начинаю глохнуть. Наплыв подростков.
“А-ы-у-ээээ!!!”, лезут губами в микрофон мои пубертатные соловьи.
Большим спросом пользуются песни про безответную любовь.
Тогда приходит Алиш и сменяет меня.
Я ухожу неохотно: самое хлебное время, вечер. Вечером основная масса моих клиентов выплескивается на Бродвей поесть, попить, влюбиться. И прокричать свои “а-ы-у-эээ” в тяжелое, как нестираный халат, ташкентское небо.
У Алиша есть женщина. Она старше его на четыре года, у нее пацан от первого брака. Алиш любит детей, но с этим пацаном ему приходится быть строгим. Почему? Чтобы он ко мне не привыкал, говорит Алиш. Если он ко мне привыкнет, ему потом будет тяжело.
Когда – “потом”? Когда я ее оставлю.
“Я ведь ее оставлю, – говорит Алекс, пересчитывая выручку. – Она русская, старше меня и с ребенком. Родители узнают – убьют. А зачем мне эти проблемы?”
Я хочу рассказать ему о Гуле, но подходит стайка вечерних клиентов и заказывает песню Чебурашки.
Я иду по Бродвею и для чего-то покупаю презерватив. Я такой же идиот, как и все. Вслед мне несутся вопли Чебурашки.
Внезапно мной овладевает страх смерти.
Холодеют руки.
Нет, только не сейчас. Только не на Броде. Только не под Чебурашку.
Только не с презервативом в кармане.
Я покупаю пиво.
Пиво на Броде дорогое и кислое. Я его сознательно покупаю. Напиток
Вечной Тупости. Тупость помогает растворить страх в желтой жиже с всплывающими пузырьками.
У входа в метро мне вдруг становится жалко женщину, с которой живет
Алиш. Жалко ее ребенка. Жалко себя. Жалко милиционера, который плюет на асфальт. Жалко асфальт в серебряной чешуе плевков. Жалко нищенку, которой я сейчас не подам, потому что никогда не подаю нищим.
Я вхожу в метро.
Ненавижу слово пацан. После него язык и нёбо в мелких царапинах.
Горьковатый ветер метро треплет отросшие волосы, напоминая, что пора стричься.
Останавливаюсь возле старика. Он стоит возле мраморной стены и перебирает четки. Ладонь для подаяний качается, как лодка для переправы в царство мертвых.
“У меня нет мелких денег, – говорю, глотая пиво. – Только презерватив”.
И кладу ему на ладонь пакетик.
Старик, продолжая перебирать четки, подносит пакетик к глазам и по слогам читает надпись и инструкцию.
Потом кивает: спасибо, внуку дам, он образованный, ему будет интересно.
По-моему, он принял меня за иностранца.
Это хорошо. Люблю быть иностранцем.
Метро. Я вообще не поклонник метро. Некоторые самолетов боятся, а я, наоборот, в самолете чувствую себя хорошо и шучу со стюардессами. А метро, если вдуматься, большая электрифицированная могила. Мрамор, запахи. И ветер, свистящий сквозь залапанные створки “дохВ” и “дохыВ”.
Я вхожу в метро. В метро вхожу я. Этот “я” – уже не я. Как будто от меня остался контур, как на раскраске. И бездарный ребенок скребет карандашом, вылезая за контур и оставляя внутри меня белые пятна.
Ко мне подходит милиция и смотрит в лицо. Мое лицо раскрашено желтым карандашом, включая глаза и губы. Я вытягиваю из кармана паспорт.
Милиция рассматривает мою фотографию, сверяя с моим неряшливо раскрашенным лицом, обведенным черным контуром.
Я тоже рассматриваю милиционера. Хорошо бы угостить его мороженым и расспросить о разном. Есть ли у него женщина. Старше она его или младше. О чем они говорят в тоскливые осенние вечера или просто обмениваются нечленораздельными звуками.
Милиционер читает мой паспорт, как детективный роман. Напряженно листает страницу за страницей: чем там все закончится?
Когда уничтожат всю литературу на земле, последней книгой останется паспорт. Пока его не заменят пластиковой карточкой или другой дрянью.
“Иди”, – говорит милиционер, начитавшись.
Мне не хватает воздуха.
Ташкентское метро – одно из самых красивых в мире.
Я, плохо раскрашенный контур, плыву по эскалатору. Ноздри и глаза залепило мрамором. Я открываю рот и шевелю бумажным языком. В руках трещит банка пива. Контур моей руки сжимает ее, выдавливая невкусные капли.
Сойдя с эскалатора, я смотрю на станцию.
Она пуста. Только в середине стоит большой черный казан. Из казана с любопытством выглядывает голый человек. Милиционер и уборщица пытаются развести под казаном огонь. Слышно, как они забавно путают русские слова. Человек в казане морщится, но не исправляет.
Яков сидел в холодном шатре и играл с лучом света. Луч был длинным и острым. Яков вытянул язык, пытаясь дотянуться до луча. Дотянулся; тысяча маленьких радуг возникла на кончике языка.
Яков улыбнулся деснами.
Но холод все равно не проходил. С высунутым языком стало даже холоднее.
Яков спрятал язык и вытер слюну, набежавшую на волосатый подбородок.
А ведь когда-то Яков был гладким, без этих отростков на щеках, похожих на сухих червей. Кожа была голой, светлой и излучала неяркое жидовское сияние.
Теперь он почти как брат его Исав, у которого даже на губах волосы.
Яков подумал о брате и посмотрел на луч. Вытянул ногу, пошевелил пальцами. Луч стекал по ступне, не согревая. Надо позвать собаку.
Пусть оближет горячим, как летний дождь, языком.
В шатер вошел человек в одежде слуги. Человек был похож на собаку.
Маленькие глаза, большие темные ноздри. Ходил почти на четвереньках.
“Господин, к вам пришел Ангел”.
“Зови”.
Слуга пошевелил ушами и выбежал.
Вошел Ангел в женском платье. Сел на край лежанки.
Яков приподнялся на локтях и попытался поцеловать гостя.
Ангел созерцал движения Якова с обычной, принятой у его сословия, улыбкой.
Яков заметил, что глаза Ангела постоянно меняют цвет. То голубые, то теперь – карие. Интересно быть ангелом!
“Постарел ты, Яков, – сказал Ангел слегка гнусавым, как пастуший рожок, голосом. – Как-то вы, люди, стареете быстро. Только подружишься с человеком, а его уже заворачивают и уносят”.
Яков присел под одеялом: “Не ангелы мы, мы стареем. Это вы все как огурчики”.
Глаза гостя стали серыми. “Мы тоже меняемся. С нашей первой встречи я стал старше на одну десятитысячную вечности”.
Яков закрыл глаза и стал представлять себе десятитысячную вечности.
“Люблю я тебя, Яков, – сказал Ангел, – за твою простоту. Что принимаешь меня просто как я есть и чудес не требуешь”.
“А кто их требует?”
“Пока никто, – сказал Ангел, – а потом начнут: и сияние, и музыку, и чтобы по воздуху летали”.
“Зачем по воздуху?”
Яков знал, что ангелы не любят вопросов. Но вопросы так и кололи ему язык.