Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 114

Глава четвертая

Кровь на снегу

1

Они поднялись с типично немецкой пунктуальностью — ровно в двенадцать. Сначала одна шеренга по неслышной, словно какой-то мистической, команде выросла из белого, обильно выпавшего накануне снега — серые, в рогатых касках доисторические существа. Винтовки с кинжальными штыками они держали наперевес — как для штыковой атаки.

За первой шеренгой поднялись вторая, третья… А там уже шеренги невозможно было сосчитать. Встали сплошной стеной.

Ударили барабаны — и стена колыхнулась, закрыв полнеба, двинулась по заснеженному полю к русским окопам. Это не был парадный марш; по глубокому снегу нельзя было идти известным со времен Фридриха церемониальным шагом. Это была психическая атака. Богунович видел такие атаки еще в пятнадцатом году, потом немцы отказались от них, перешли к атакам с перебежками, рассыпными цепями.

Не парадно — со зловещей угрозой гремели барабаны, заглушая шорох снега под сотнями ног и все иные звуки. Впрочем, никаких звуков, собственно, не было — стоял тихий и какой-то трогательно-мирный день.

Первое, что испытал Богунович, было профессиональное удивление: как удалось немецкому командованию так невидимо и бесшумно накопить огромную массу пехоты в окопах переднего края? Потом охватил страх, более сильный, чем пережитый в четырнадцатом году, когда молодым прапорщиком впервые повел свой взвод в атаку. Тот страх был только за себя, за свою жизнь. Этот же — за всех: за Миру, за Пастушенко, за солдат, за страну, за революцию… За всех он в ответе. А что он может, такой маленький, по существу беспомощный, всего одна боевая единица, даже не с винтовкой — с наганом? Вон тот пулеметчик значит куда больше, чем он, командир полка, ведь связь у него только с ближайшим солдатом, руководить полком во время контратаки у него нет ни сил, ни средств. Он, пожалуй, сам поставил себя в такое невыгодное положение, когда час назад перенес полковой командный пункт со станции в блиндаж передней линии.

По всем правилам военной теории и практики это было неразумно, против этого протестовал Пастушенко. Но Богунович, хорошо сознавая, что бой вообще в такой ситуации невозможен, верил в чудо. Жила в нем не его — Мирина вера в разум людей: они не станут стрелять друг в друга, колоть один другого штыками. Проще говоря: верил, что немцы выйдут с белым флагом, вступят в переговоры. В случае же атаки он обязан быть рядом со своими солдатами, ибо кто, как не он, удержав от демобилизации, снова послал их в окопы? Он должен что-то придумать, выручить этих людей из беды. Ему казалось, что в версте от окопов, в относительной безопасности придумать что-то такое он будет не в состоянии.

Петроградцы сказали: будут стоять насмерть. Из солдатской солидарности с соседями он вынудил свой сильно поредевший полк занять оборону. Но совсем не хотелось стоять насмерть. Как никогда, хотелось жить, поэтому нужно было придумать что-то необычное, действительно чудодейственное. Людям в его полку тоже хочется жить. Не только в его полку. Всем хочется, кто бы они ни были — свои, русские, или немцы.

Но колыхнулась серая стена, заслонив полнеба — как они близко в бинокле! — и Богунович в тот же миг понял, что чуда не произойдет, будет страшное побоище, которое для него и его солдат кончится разгромом, катастрофой.

Что он должен сделать? Дать команду отступать, бежать, показать врагу спину? Немцы, безусловно, на это рассчитывают, поэтому и подняли сразу столько солдат, оглушают барабанным громом. Возможно, им тоже не хочется убивать… Но они же идут, идут, чтобы захватить нашу землю, наши города… Минск, до которого так близко… А потом, может, и Петроград, Москву…

Когда вместе со своей ротой, полком, дивизией поручик Богунович, мягко говоря, отступал летом шестнадцатого под Пинском, тогда не было такого всеобъемлющего страха — за Минск, за Москву, за народ.

Пригнувшись, подбежал белый, как снег, командир второго батальона.

— Что будем делать, Сергей Валентинович? — Никогда он не обращался так просто, по-свойски, по-мирному.

Богунович оторвал бинокль от глаз и почти обрадовался, что серый вал, катящийся на них, еще далеко и есть какая-то минута для размышления. Почему-то обратил внимание, что слабый ветер гонит по полю в сторону немцев струи поземки. Этот оторванный от земли, поднятый в воздух снег показался синим, хотя небо было затянуто низкими серыми тучами. Такой же серой была зловещая волна людей, ощетинившаяся штыками, хотя в действительности шинели у немцев зеленоватые.

Что делать? Что делать? Стоять насмерть? Нет, против этого протестует все его существо. Будь хоть какая-нибудь надежда остановить этот серый вал, получить подкрепление, — тогда другое дело. Он же понимал, что остановить немцев они бессильны и на помощь никто не придет. Разве что Бульба своей батареей может кое-как прикрыть их отступление. Значит, бежать? Нет, и этого он не принимал.



Веря еще в чудо, он приказал без команды огонь не открывать. Странно, что его слушаются. Ни одного выстрела. Но это ненадолго. Еще минута — и у кого-то не выдержат нервы, кто-то выстрелит. А может произойти другое: солдаты вскочат и побегут сами — к станции, к имению. Спасайся кто как может. Позор! Нет, для солдат не позор. Позор для него. Что в таком случае делать ему? За ними он, конечно, не побежит. Остаться, как капитану тонущего корабля, до конца? Да, но не сдаваться же в плен. Тонуть… тонуть с помощью собственного нагана. Боже! Только, кажется, началась жизнь, пришло счастье… От мысли, что у него нет иного выхода, захолодало внутри. А может, пусть солдаты бегут? Такой вариант показался чуть ли не спасением. Спасением от позора. Они сняли бы с него ответственность за свои жизни, за свою кровь. Но никто не вскакивал, не бежал. Хоть бы одна голова поднялась над заснеженными брустверами. Затаились, притихли, будто завороженные, заколдованные видом немецких шеренг или громом их барабанов.

— Что делать? Будем воевать!

Командир батальона вздохнул:

— Сотрут они нас в снежную пыль, командир. Эх, была не была! Пойду сам лягу за пулемет. Погреюсь в последний раз. Веселей умирать будет.

Обреченность Комбата потрясла Богуновича. В сердце ударил новый страх, но уже не за полк, не за себя, не за судьбу страны. За одного очень дорогого человека — за Миру.

Вспомнилось, как он пожалел о своем решении перенести командный пункт сюда, в окопы, — пожалел в ту минуту, когда Мира решительно заявила, что пойдет с ними — с мужем, Пастушенко, Степановым.

Пытались отговорить ее — она и слушать не стала:

— Мне стыдно, что я не сделала этого раньше. Сижу, как секретарша, при штабе!.. А где должен быть большевистский агитатор?!

Сергей спохватился: Мира только что была рядом — и вдруг ее нет. Ага, вон где мелькает ее красная косынка, выбиваясь из-под воротника, — у пулемета. Стало немного спокойнее: жена словно под охраной самого надежного оружия.

Как медленно, однако, они идут! Не торопятся. Глубокий снег. А куда им торопиться? Под наши пули?

Неужели осталось одно, неизбежное, — дать команду открыть огонь? Поредеют их шеренги. Стена, наверное, ляжет в снег. Но у немцев есть другая сила — их артиллерия. От ее огня не спрячешься. На участке батальона всего три надежных блиндажа, по одному в каждой роте. Да и в те не полезешь, если не хочешь в плен. Выходит, все равно выход один — бежать в тыл всем, кто спасется от снарядов.

Богунович, чуть наклонив голову, прошел каких-то пять шагов по очищенному от снега окопу, упал грудью на бруствер рядом с Пастушенко.

— Что будем делать, Петр Петрович?

— Я молюсь богу, голубчик.

Сергея охватила злость: опытный, мудрый, спокойный человек, немало понюхавший пороху, полковник не придумал в такой момент ничего более действенного, чем молитва. Спросил с иронией, которой никогда раньше не позволял себе по отношению к Пастушенко:

— Надеетесь, бог поможет нам?