Страница 7 из 29
Вопрос, как видим, непростой, и решит его разве что Время. А мы Время теряем. И даже не докопались, что значит "обшикать Федру".
ОБ ОДНОЙ БИБЛИОТЕКЕ
Складывая тексты о библиотеке ЦДЛ, коллеги наверняка уподобят ее Библиотеке борхесовской - некоему духовному пространству, где наши разум и рассудок, наши намерения и амбиции систематизируются и хранятся до времени, покуда некий Пользователь... и так далее.
Вообще взаимные чувства Библиотеки и Писателя - тема особая, а если говорить о книгохранилище писательского клуба, то и вовсе специфическая, так как - самолюбцы и себялюбцы - мои коллеги (да и я тоже) не очень склонны оставлять отпечатки пальцев на творчестве современников, дабы не обнаружить излишнего интереса к продукции товарища, ибо капризное ощущение себя, высокомерие и недовоспитанность нашептывают поступать именно так.
Есть еще и аберрация - отождествление стоящего на стеллаже с тем, что ходит по цедээловскому буфету и только что повстречалось тебе при покупке бутерброда.
Книга, однако, на стеллаже стоит. Такая, какая есть. Долготерпеливость ее равновелика физической кондиции - она будет ждать интересанта, пока от ветхости не рассыплется.
Меня здесь тоже давно ждут разные книги, а я до них никак не доберусь, хотя живу поблизости, хотя по разным поводам бываю в клубе, хотя просматриваю в тихом зале газеты и журналы, хотя иногда нет-нет, но прошу выдать мне что-то со стеллажа.
Причина же редких визитов, похоже, в том, что я сберегаю время, рассчитывая, что мои "разум и рассудок, намерения и амбиции" тоже займут место на стеллаже, где их станут хранить для некоего гипотетического Любопытствующего милые и серьезные сотрудницы странной этой Библиотеки.
СЛУЖИТЬ К ПРОСВЕЩЕНИЮ
Джакомо Казанова, описывая в "Истории моей жизни" побег из тюрьмы Пьомби, подробно остановился на специфических свойствах собственной физиологии, а затем по тому же поводу сообщил: "Я немало смеялся, узнав, что прекрасные дамы сочли описание это свинством, какое я мог бы и опустить. Быть может, я бы и опустил его, когда бы говорил с дамой; но публика не дама, и мне нравится служить к ее просвещению".
Мне тоже нравится, но как быть с классиками? Должен ли, скажем, юноша знать, что именно мы возвещаем, когда с утра, садясь в телегу, "рады голову сломать /и, презирая лень и негу, /кричим: пошел!.."? Считается - не должен, и ставится многоточие. Однако по многоточиям любой балбес тотчас найдет у Пушкина все клёвые места, а вот если печатать как написано, ему, чтобы что-то обнаружить, придется одолеть всего поэта. И что? Отменяем многоточия?
То-то и оно, что в культурных навыках существуют регионы большого недоумения, а историческое наследие - сплошь заколдованные круги. Как быть, например, с полководцами? Славные у одного народа, другому они - душители, душегубы и сукины дети. А как поступить вон с тем египетским чайничком? Тысячелетия его налицо - бородавки окислов, окаменелые фараонские коросты. Однако о мастерстве Хеопсовых медников судить сложно. Заботливо очищаем и надраиваем экспонат, отчего по виду он делается метизный. Тысячелетий нет.
Или школьное изучение литературы. Литература великая, школа средняя. Творчество величайших отдается на поругание старшеклассникам и старшеклассницам, каковые по причине возрастного осатанения поглощены совсем не тем и в контакт с прекрасным не входят. И не войдут. Отменяем литературу? Но это абсурд, хотя дальнейшее профанирование тут как тут: самые сановные из бывших старшеклассников нагло нахлобучивают на могилу Гоголя бюст работы скульптора Томского, хотя писатель вещими словами умолял: "Находясь в полном присутствии памяти и здравого рассудка, излагаю здесь мою последнюю волю... Завещаю не ставить надо мной никакого памятника и не помышлять о таком пустяке, христианина недостойном". Пролетели вы с вашей просьбой, Николай Васильевич! Не написали бы "чуден Днепр при тихой погоде" - и у пиджаков от культуры не было бы ощущения, что они всего Вас читали.
Потому запутавшимся со своими проблемками нам уютней в музее восковых фигур, в бутафорских цехах, между идолов, манекенов, муляжей и всяких поделок и подделок. А подделывать мы горазды.
Работал я некогда в некоем историко-революционном фильме. Режиссеру захотелось частушек 1917 года. Хотя расцвет этой формы приходится на время более позднее, я все же обнаружил в Публичной библиотеке книжицу некоего Ивана Меньшевика с парой сотен частушек на революционную злобу дня, явно придуманных самим же Меньшевиком. Режиссерам с одного раза не потрафишь, и мне было сказано искать еще. Поскольку новых открытий не предвиделось, я выдал за оригинальные штук тридцать, сочиненных лично мною. Понравились все. Особенно "Жизнь временная, /Министры временные, /Только бабы в постоянности /Беременные!". Привожу эту пакость единственно потому, что публика, как мы теперь знаем, не дама. Сцену с частушками, слава Богу, отменили, и рукоделие мое в дело не ушло.
Вот так - стёбом, зубоскальством, подначкой, не умея ужиться с проблемой, мы и выкручиваемся. Но как же, когда в цари был избран первый Романов, потешалась по углам Посольского приказа тогдашняя интеллигенция дьяки! "Во, блин, Рюрикович тоже!" - и крестились на образа...
А уж теперь любая здравая мысль (хоть бы даже евангельская) без упаковки, притчевого сюжетика или рекламной лапши вообще скисает. Скажи кто-нибудь людям: "Аннулируйте свидетельства вашей розни - грамоты с восковыми печатями, трофейные стяги, произведения искусства и пр., и вечная окаянная вражда исторгнется из ваших душ и мыслей!" - никто на такое не пойдет.
Во имя опять же культурного наследия.
Бормоча при этом школьную ектенью "на краю дороги стоял дуб...".
HIS MASTERS VOICE
В Академию художеств въехал цирковой шарабан (или, если угодно, "телега жизни") Бориса Мессерера. Въехал, вкатился, вдилидонился способ жизни (а если желаете - модель бытования) и прямоугольниками офортов, холстами, композициями, театральными макетами, зонтиками, граммофонами и криками живых попугаев внедрил в анфилады строгого и высокомерного учреждения всевозможные художества, сиречь живой голос своего хозяина - his masters voice.
Именно так стояло написано на круглом пластиночном ярлыке старых пластинок, где была изображена некая собаченция, внимавшая граммофону, который, как мне доподлинно известно, находится сейчас в коллекции Бориса Мессерера, одного из самых заметных людей Москвы, всегда окруженного завидными и знаменитыми друзьями, родовитого (родители: незабвенный балетный педагог Асаф Мессерер и первая московская красавица, актриса немого кино Анель Судакевич), проживающего на одном из импозантнейших московских чердаков в сердечном союзе с несравненной Беллой Ахмадулиной.
И вот со всеми блистательными пожитками съезжает он со своего чердака в академические пенаты, дабы стать тамошним постояльцем.
Тотчас взвиваются воздушные шарики, а с них серебряной канителью на весь его скарб - керосинки и ундервуды, безмены и утюги, граммофоны и примусы - сыплется серебряный дождик, и, хотя хозяин, чтобы чердачные богатства серебряно не отсырели и канительно не промокли, под крики живых попугаев, у которых в дождь всегда крутит лапы, устраивает зонтики, упасая от елочного дождеподобия чепуховое свое добро, голоса граммофонов все же сыреют, глохнут, а поскольку каждый граммофон капризен, как оперный певец, и мнителен, они тянут свои удивительные шеи, сопоставимые разве что с цветком глоксинии, но те ординарнее и не такие перламутровые, и сбегают на холсты и офорты, а трое самых встревоженных, те прямиком на эмблему альманаха "Метрополь", каковой, туго накачанный, как примус, отшумел, как примус на коммунальной нашей советской кухне...
Знаем ли мы, как нелегко сейчас граммофону? Еще недавно он умел делать то, что никому, кроме него, не удавалось, - повторять улетевшие в забвение голоса людей. А сейчас такое может каждый. Любой магнитофон, любой компакт с помощью циферок и кнопок воспроизведут хоть что - механически и мертво. Но никто не тянет ради лебединой песни лебединую шею остерегающегося простуды певца, замотанную теплым шарфиком, подаренным поклонницами. Согласитесь изгиб граммофонной трубы, ее порывистый поворот - разве не усилие, дабы воссоздать канувший в тартарары чей-то голос.