Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 29

"...Это особенное выражение римского населения... этот живой, неторопящийся народ, живописно и покойно расхаживающий по улицам без тягостного выражения в лицах... народ, в котором живет чувство собственного достоинства: здесь он il popolo, а не чернь, и носит в своей природе прямые начала времен первоначальных квиритов".

Но кто тогда малюет где ни попало делирические граффити, а на вагонах метро живого места не оставляет? Кто поганит вечные стены серпами и молотами или свастиками? Кто возглашает несмываемые "еvviva" всякому шуту и пустомеле? Откуда эти политические крайности?

Что ж всё так, но по этому поводу не стоит печалиться, к тому же вокруг благоухают всяческие лавры, мирты и лимоны, и правильней всего вкусить от пасты и вина. Это священнодействие. Так римлянин причащается своей вечности.

А Тирренское море иногда почему-то не пахнет ничем, даже морем, а цвета оно зеленоватого, наверно, оттого, что впадает в него оливковый Тибр. И возможно, к колориту этому благоволит мешкотное Время, притекающее из фонтана на Пьяцца Матеи, столь полюбившегося Бродскому: "На площади один из самых очаровательных фонтанов в мире: молодые люди с черепахами, Fontana delle Tartarughe - то, от чего становишься физически счастливым".

Я тоже был физически счастлив, оказавшись возле. Юноши, вполоборота сидящие по ободку нижней чаши, одной рукой зачем-то подсаживают или понуждают ("через плечо слагая черепах", как сказал Вячеслав Иванов) медлительных черепах Вечности перевалиться через бортик верхней чаши, чтобы не мешали торопиться жить, а черепахи переваливаться не спешат, а юноши их подталкивают, но так как черепахи, чтобы не докучать юношам, а быть унесенными оливковым Тибром в зеленое Тирренское мире, всё никак не перевалятся, - юноши, торопя Время и торопясь жить, уносятся на бешеных мотоциклах вспугивать скворцов, малевать граффити и на каждой скамейке усаживать верхом на свои джинсовые бедра джинсовых подруг... И так было и будет, ибо вскормленных волчицей, их в случае чего непременно спасут гуси и упасут апостолы...

Таковы они, наши римские элегии. Сперва сложил их германец Иоганн Вольфганг, потом наш человек - Иосиф. Он, как и Гоголь, нет-нет в этом тексте появляется, ибо в Риме бывал и вместе с нами быть в нем продолжает, и говорит о великом городе и думает так, как хотели бы думать и говорить мы, но у нас, как у него, увы, не получится

Я был в Риме. Был залит светом. Так,

Как только может мечтать обломок!

На сетчатке моей - золотой пятак.

Хватит на всю длину потемок.

VI

...В РАЙКЕ НЕТЕРПЕЛИВО ПЛЕЩУТ...

Любое движение - вперед, назад, вбок, а также движения общественные, не говоря о движениях души, всегда исполнены нетерпения. Всякое ожидание (оцепенение во времени) тоже нетерпеливо, и - вся нетерпение! - свистя в космической пустоте, мчится замкнуть к полуночи 31 декабря оборот вокруг солнца Земля, и ей невтерпеж отмотать последний эллипс - один год нашей с вами жизни, дабы ворваться в третье тысячелетие.





И хотя все режиссеры, начиная с Главного Постановщика, требуют проживать мизансцены, мы с вами предпочитаем оставаться в непрестанной погоняловке, иначе не происходило бы то, чему я оказался свидетелем в ленинградском зоопарке.

Был конец марта, и сверкало солнце. Гнилой снег на ледяной корке круглого водоема выглядел от этого еще грязнее. Посередке из него торчал валун, возле которого, покачиваясь в полынье, сверкала вода. Всё обступал черневший народ, предваряемый детьми. Из полыньи ожидался тюлень, дававший, вероятно, круги подо льдом. Дети в капорах, из-под которых вылезали косынки, давно просились "а-а", и толпа пребывала в невероятном нетерпении: "В-во! Полчаса уже, гад, не выныривает!" Но тут в глянцевых своих тюленьих лосьонах из полыньи, отдуваясь, выставился ожидаемый зверь и, ловко переваливаясь, влез на валун, где разлегся, подставившись теплому солнцу. Толпа возликовала, но, видя, что тюлень свою мизансцену намеревается проживать, закричала "чего разлегся?" и стала швырять в ластоногое ледышками. Тюлень удивленно огляделся и сполз в прорубь, а все нетерпеливо стали ждать, когда же он, гад, выплывет...

...Было мне однажды - хуже не бывает, и попал я в вышеназванном городе в больницу, где меня устроил посещать гипнотическую палату таинственный и недоступный для прочих доктор Буль, мой знакомец. Палата, куда рвались все кто неврастеники, оказалась тесным боксом с густо-синими до потолка стенками, со шторами и потемками. На койках белелись разнополые, судя по рельефу накрывающих простыней, больные. Я пробрался к своей раскладушке. Доктор, накрывшая простыней и меня, негромко настаивала, что всем нам хорошо. "Вот уже тяжелеют руки... - говорила она, - все лекарства действуют..." Я честно попытался ощутить постулируемую тяжесть... "Потом ноги... Вы засыпаете..." "Верочка Петровна, - шепнули в дверь. - Зарплату же выдают!" "Иду... иду... - заудалялся докторшин голос. - Вам хорошо... Пальцы рук... Ног тоже..." В палате сделалось тихо. Только посапывал тот, кто, как пришел, сразу сам и уснул, да в коридоре гомонили студенты-медики, подбивая выскочившую из дореволюционного пола плитку, а я искоса глянул на часы сколько еще исцеляться. "Молодой человек, - шепнул с высокой койки женский голос, - много прошло?" А из угла заметили: "Этот-то расхрапелся..." Завязалась негромкая беседа о пользе гипноза. Того, кто спал, не сразу, но в разговор вовлекли, и все как всегда заторопились... На этот раз - по палатам...

А зачем? Не спешат же в Неаполе на улице Сан-Себастьяно двое мастеров, целый год ладивших к Рождеству то, что зовется там "presepio" (Художественное исполнение! Всевозможные эффекты! Персонажи по требованию! Антураж любой эпохи!), а у нас именовалось вертепом и являло собой рождественскую сцену в яслях.

Так что каждый год, несмотря ни на что, нарождается Младенец. Из теплых укромных яслей глядит он на обступивших его изумленных людей, на счастливую свою маму, на задумчивых животных, которые тихо стоят, рассчитывая и для себя на какой-нибудь добрый Завет. "Ладно уж, - думает ослик, - въедет он на мне в Иерусалим, но потом-то ездить на нас не станут и погонять не будут. Только пасись да спи..." "И бойни не будет", - думает вол. "И живодерни, вздыхает конь. - Лев Толстой, правда, "Холстомера" тогда не напишет, и никто не узнает, какой я бываю резвый и нетерпеливый". И дивятся волхвы-короли Балтазар, Мельхиор и Каспар, что звезда не обманула их, а вокруг, за мольбертами, невидимые в тихих потемках, стоят художники любой эпохи и "проживают", и пишут, пишут с натуры, и мастера с неаполитанской улицы знай себе ладят свое... И звезда сияет, и снежинки падают... И никто никуда не торопится... Ни в аду. Ни в раю.

Хотя в райке нетерпеливо плещут.

VII

ОСКОРБЛЕННЫЕ В ДОСТОИНСТВЕ

Третье тысячелетие и в самом деле стряслось. И привело к тому, что тысячелетия предшествующие от нас отшатнулись, открестились и отряхнули пыль времен со своих сандалий.

Ибо всё ими скопленное и сбереженное - правила бытованья и великие религии, океаны с левиафанами, клюквенная кровь трагедий, музыка сфер, сквозной воздух с красивыми дождями, небеса с божествами и радугами, а также земля, для любопытства разных Магелланов до времени приберегавшая неведомые острова, - все нами растранжирено, испакощено, уменьшено в количестве и качестве, оскорблено в достоинстве.

Мы сделались недоверяющими ничему, хотя - словно дурачки-перволюди - до сих пор наивно клюем на рекламные обманы типа ценников в 2, 99, 3,99, 4,99 и т. п.

Вот-вот и какой-нибудь мастеровитый проходимец по имени, допустим, Л. Рифеншталь, согласно своей содомитской ориентации предпочитающий крепдешиновые шальвары, снимет изумительно изготовленный документальный шедевр. Про то, как роддомовский главврач поедает невостребованных младенцев, сдабривая редкостную еду кетчупом. И мои бесстыжие сотоварищи на элитарных обсуждениях станут настаивать, что фильмец этот - киношедевр о простом человеке с непростыми страстями, но ни в коем случае не явная мерзость. И найдут, что крупные планы гениальны, монтаж поразителен, младенческая массовка безупречна. И будут красоваться у микрофонов ничтожные эти тусовочные краснобаи.