Страница 16 из 29
А то что переводчик не боится представить свое изделие рядом с авторским - есть лучшее доказательство его нерукотворной хотя и рукодельной правоты.
Потому что билингва - единоборство с открытым забралом, то есть поединок честный и благородный.
А еще билингва - документ со всеми надлежащими документу особенностями. А еще билингва - подтверждение, что комплекс переводческой неполноценности выдумка, и ужасно охота, поглядеть на билингвы моих сокамерников по Союзу писателей, перепиравших бесконечные строки по подстрочникам. Тут уж, - я абсолютно уверен! - сопоставляя первоисточник с оригиналом, мы окажемся потрясены апофеозом отсебятины, небрежности, профессионального высокомерия, иначе говоря, увидим мы культурную панаму.
Но Бог с этим со всем!
Ибо перед нами не только тот самый заветный факт русской поэзии, но факт жизни и работы Евгения Солоновича - абсолютная и чистая победа над вполне нечестивой демагогией разного рода спесивых метроманов, а также богато одаренных или просто даровитых мегаломанов-современников.
ЭПИТАФИЯ АНДРЕЮ СЕРГЕЕВУ
Его с нами больше нет - современника и соучастника нашей запутанной, небезопасной и традиционно исполненной неотчетливых надежд жизни.
Тютчевское "блажен, кто посетил сей мир..." - всего-навсего, как мы уже неоднократно убеждались, красивая неправда, совокупность великолепных строк и напрасных выводов, хотя для мироздания, где в ходу понятия "блаженство", "всеблагие", "собеседник", "пир", это истина безусловная.
Есть еще самый первый стих самого первого псалма "Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, и на пути грешных не ста, и на седалище губителей не седе".
И получается очень непросто: "блажен, кто посетил", но при этом "не иде" на собрание нечестивых, а "иде" на пир к "всеблагим".
Именно так, пребывая в миропорядке тютчевских, но никак не агитпроповских категорий, Андрей Сергеев и прожил свою жизнь.
Конечно, говорить о непричастности кого-либо из нас определенному периоду родимой истории значит основательно лукавить: в конце концов, все учились в средней школе и сдавали экзамен по Конституции СССР, все присутствовали на разного рода митингах, все конспектировали лекции по марксизму-ленинизму, а значит, утверждать, что в этом или в чем-то подобном Андрею Сергееву удалось не поучаствовать, было бы неправдой.
И тем не менее совершенно очевидно, что он на удивление упорно сторонился всей этой обязаловки, игнорируя соблазнительные привады и не прельщаясь тоталитарными дарами. Постыдному времени не удалось вовлечь его в подельники, ибо Андрею Сергееву заблагорассудилось заниматься словесностью, не обслуживавшей выморочную государственную культуру, а наоборот, как мы теперь убедились, достойно и спокойно свидетельствовать о ней и о времени.
Делал он это с прирожденной методичностью, используя и упражняя свою безупречную память, и - бесстрашно.
Бесстрашно ли? Несомненно. Хотя жил не безмятежно. Опаска и тревога, как мне в свое время казалось, не оставляли его. Иногда я этому удивлялся, не зная, что причины замкнуться, окуклиться и отъединиться, оказывается, были. Те Кому Надо уже интересовались им, уже некоторых его единомышленников из бытованья изъяли и, можно предположить, прицеливались пресечь его безусловную неблагонадежность тоже.
А он знал цену себе и знал цену им, ибо понял, что к чему, очень рано во всяком случае, намного раньше других. И эта внутренняя, почти врожденная правота, с молодых лет нажитая мудрость помогли ему продержаться (употребим это слово вместо героического "противоборствовать") и устоять (а это вместо героического "выстоять").
В своем большинстве наше общество - люди с бессмысленным, ибо безмысленным прошлым, с весьма бестолковым и неотчетливым настоящим и совершенно непредусмотренным будущим.
У него в отличие от этого большинства наличествует всё: настоящее Прошлое и настоящее Настоящее. А теперь уже и настоящее Будущее.
Достаточно прочесть одно из последних эссе "Вариации на тему анкеты "ИЛ"", где он очерчивает круг своего детского и юношеского чтения, а также дальнейших читательских и профессиональных пристрастий, чтобы убедиться, насколько ушедший в себя, малодоступный постороннему влиянию и постороннему любопытству мальчик, юноша, молодой человек не давал сбить себя с толку.
Скептик станет утверждать, что это, мол, нынешние - вдогонку детским впечатлениям - формулировки. Совсем нет. Невозможно же, чтобы ради рутинной публикации кто-то пишущий о читательском опыте всей своей жизни перечитал все сначала для сегодняшних зрелых выводов. Доказательством пусть послужит и следующее частное свидетельство его рано сложившегося вкуса и эстетических ориентиров.
Вот лет сорок назад, когда вовсю внедрялись хрущевские мутанты сталинской архитектуры вкупе с разными пятиэтажными фанзами, я, несогласный со всем этим и многим прочим студент, насмотревшись во внезапно появившемся в библиотеке нашего института французском архитектурном журнале "L'architecture d'aujourd'hui" фотографий новой архитектуры - ошеломительных чудес модерна, в каком-то разговоре восхищенно рассказываю о них Андрею. "А мне, - замечает он, - нравится вот такой московский классицизм" и указует на какое-то совершенно, по моему тогдашнему мнению, непрезентабельное строеньице в арбатском переулке...
Как получаются такие молодые люди? Ведь он уже и тогда если утверждал что-то - то интенсивно и бескомпромиссно. И настолько безапелляционно, что это кого-то могло даже не устроить, кого-то обескуражить, а кого-то, быть может, и позабавить. Но, если с ним бывало трудно согласиться, куда труднее было ему возразить, ибо в подкрепление своего суда и мнения он обязательно располагал аргументами, против которых было нечего сказать.
За это - в лучшем случае - ворчание одна знакомая прозвала его Собакевичем, и прозвище могло быть сочтено безошибочным, если бы наш Собакевич не относился с деятельной добротой и энтузиазмом ко всему и всем, в чем и в ком находил вкус и талант. Он всегда ободрял и поддерживал тех, кого полагал одаренными людьми, помогал им, не уставал пропагандировать их творчество. Благодаря Андрею я, например, узнал отменных Александра Левина и Владимира Строчкова. А как мгновенно и обеспокоенно он отреагировал на замечательного "Карамзина" Людмилы Петрушевской, невесть за что поруганного критиками, с какой апологетической настойчивостью он свидетельствовал о поэтах круга своей молодости, как последовательно утверждал их место и авторитет в теперь наконец-то явной истории нашей литературы! Он и дружил с достойнейшими из достойных, пользуясь их ответной взаимностью, доверием и уважением.
Еще было творчество. Всегда было. Городу и миру - переводы, для себя стихи и проза. Переводы - это и по любви, и потому, почему в нашей недавней империи странная эта деятельность, эти гравюры от изящной словесности привлекали и отвлекали от собственного творчества многих и многих. Речь тут не о "панаме" стихотворства по подстрочникам, а о некоем заповедном убежище для адептов подлинного культурного процесса.
Потом пришло новое время. Бесцензурное и неподцензурное. Начинает появляться то, что долгие годы создавалось подспудно и потаенно. Андрей замечательно открывается. Проза, поэзия, эссеистика, литературные портреты, новые замечательные переводы. Выходит уникальный "Альбом для марок". Потом лавры Букера. Он веселеет, охотно дает интервью, делясь с нами тем, чего не мог долгое время сказать, появляется на людях и не торопится домой со всяческих литературных праздников, вернисажей и прочих сходбищ, при том что его присутствие каким-то неуловимым образом явно облагораживает и легализует причину, ранг и атмосферу всякого собрания.
Теперь необыкновенного этого человека больше нет.
Теперь он в Будущем, которого мало кто удостаивается. В Настоящем Будущем, ради которого не следовало проматывать Прошлое, как бы оно ни складывалось, и проживаться в Настоящем, какое оно ни есть.