Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 96

От того не легче. Играть в карты с пятьсотчетверотошником было всегда неуютно. Выход был один: играть с кем-нибудь другим, не таким жутко пятьсот четвертым. Играл Алеша в итоге со всеми подряд и больше всего ужасался, если выигрывал. Полагалось выигранное забирать. Спокойствия ради все выигранное Алеша, несмотря на протесты барака, переписывал на одноглазого, у которого любимое занятие было одно, хотя было это много занятий с одним названием. Играл Алеша, играл — и доигрался. Жуткой харе, которая раньше в Москве стерегла канадское посольство, проиграл Алеша… кума. Мог, ясное дело, выиграть, тоже было бы плохо, но проиграл. И предстояло теперь принести Канаде три куска кума. А Канада, видать, ими долг Гэбэ заплатит, чтобы тот разговеться мог. На исполнение имел Алеша трое суток. Много, обычно больше суток не полагается, но уже шли к концу третьи. Алеша представил, как Гэбэ ест его собственные кусочки, и его вывернуло. В желудке было пусто, так что вышел не блев, а один звук.

Для исполнения тяжкого труда Алеша выбрал вынутый им из собственной шурши предмет, в лагере как будто невозможный — это было сапожное шило. Откуда здесь такое взялось, Алеша выяснять не стал, ибо шило могло пригодиться уж хотя бы потому, что у красноселькупского одноглазого был всего один глаз, не больше. «Хорошо, что не больше», — тупо думал Алеша, разворачивая шило в комнатушке, где орало непонятное радио, а на полу лежал кум-богдыхан Михаил Синельский, штабс-капитан, в восьмой алкогольной форме, она же полный отруб.

«Кум на кону!» — весть не успела облететь лагерь, а кум был уже проигран. И перевести долг было нельзя — никто Алеше ничего не задолжал, зато за ним самим висел вагон сахару. А весь этот сахар, кто не дурак, тот перевел на Гэбэ, про которого такую жуть рассказывали, что не уснешь до утра: Ив-Монтана в подлиннике читает, когда служил, к бабьим туфлям-гвоздикам пристрастился, по размеру их себе заказал, бить этим гвоздиком сподручно, да еще тетя у него еврейка, и зубы меховые. Последнее никто даже понять не пытался, но страшней такого факта не придумывалось ничего.

Убивать кума шилом! Еще куда бы ни шло, если куму… Мысли у Алеши в голове крутились фрейдистские, но он об этом не знал. С ужасающей ясностью понял Алеша, что ничего не знает о том, в какое место нужно шило воткнуть, чтобы не мучился бедняга и чтобы крика не было лишнего. В сердце? С какой оно стороны — с левой? Алеша посетовал в душе, что анатомию никогда не учил, даже в школе только про половые органы все хорошо знал, а больше ни про что. Он поглядел на себя: сердце, значит, с левой. Тогда у кума, как в зеркале — с правой. Алеша зажмурился и изо всех сил вонзил шило куму под правую лопатку.

Раздался хрип, но отчего-то из-за Алешиной спины. Хрип перешел в кашель. Алеша в ужасе оглянулся: между ним и дверью стоял, кашляя, чахоточный радист Имант, держа в каждой руке по шаберу, то бишь по хорошо заточенному напильнику, — их латыш выдернул из радиоприемника.

— Шило брось, — проперхал он, наступая, — не твое шило.

— Мое!.. — не очень уверенно отпарировал Алеша, держа оружие двумя руками, будто оглоблю, — не па-а-д- хади!

Имант пошел в обход: его не Алеша интересовал, а кум, который отчего-то даже не пикнул, когда Алеша пырнул его шилом в несмертельное, но болезненное место. Радист перевернул кума. Голова Миши моталась безвольно, такое с ним происходило каждый день, но кое-какой медицинский опыт человек за двадцать семь лет лагеря обычно приобретает. Имант похлопал Мишу по небритым щекам, заглянул в открытые глаза, посветил в них жужжащим фонариком. Зрачки не сокращались, уши были холодными. В воздухе нестерпимо пахло эфиром. Алеша тем временем подумал-подумал, потеребил шило — и опять воткнул его в Мишу. Попал он на этот раз в солнечное сплетение, удар вообще-то смертельный. Но и на него кум не отреагировал никак. Алеша выдернул шило и тяжко сел на пол. Рядом опустился грустный Имант.

— Жалко кума, — сказал сын латышских стрелков, — зачем он пятую-то бутылку сожрал? Третий кум помирает на глазах, и все от спешки. Не умеет человек пить, даже русский. — Имант плюнул в сторону батареи бутылок из-под спирта, почти загораживавшей стеллаж с Марксом и остальными. Четыре пустых от сегодняшнего дня лежали на столе, пятая, такая же пустая, валялась возле головы кума.





Из распахнутой двери сильно потянуло холодом. На пороге стоял в неизменном синем мундире личный спецпредст, по-простому говоря, специальный представитель министра внутренних дел в лагере Великая Тувта, майор Григорий Иванович Днепр. Взгляд его был подобен взгляду голодного вампира из американского кинофильма, притом из плохого, где играют актеры, а не настоящие упыри, тех приглашать дорого и опасно. Актеры безопасны, но злобны до ненатуральности. Спецпредст Днепр смотрел на мертвого Мишу и шевелил всеми десятью скрюченными пальцами: он дождался своего часа, он имел право применить санкции. Лихо насвистав два такта «Прощания славянки», он только спросил — у Иманта, потому что Алеша был в обмороке:

— Мертв?

— Мертвей не бывает, — ответил радист.

— Де-ку-ма-ци-я, — прошипел Днепр, знаниям латыша он доверял. Пусть лепилы свидетельствуют, ему, спецпредсту, уже и так все ясно. Теперь он должен исполнить долг! Долг! Долг!.. — хотя Днепр бежал к своему офису по грязной снежной тропинке, в каждом шлепе собственных сапог о жижу слышалось колокольное звучание этого сладкого слова: долг! Вечный, священный, верховный долг перед державой — декумация! На покойного кума Днепру было глубоко плевать, но важен был факт его трупа. Через несколько секунд спецпредст уже висел на телефоне и отдавал приказания, заканчивая каждое из них таким сладким, отдающим классической филологией словом — декумация.

«Стр-р-рашен тогда Днеп-р-р-р!» — полушепотом прорычал Днепр, швырнув трубку. Ждать исполнения приказаний было недолго, бригаду плотников выведут из шестнадцатого барака немедленно, обсосы из хозчасти кумач небось найдут, разве что Фивейскому бежать с другого конца зоны добрых полчаса. Вот только эти полчаса и отпустила судьба Григорию Ивановичу на окончательное обдумывание ситуации. Он знал, что ни случая другого, ни времени больше не будет. Григорий Иванович был филологом, и все его познания кипели в нем сейчас и булькали, как процитированная «Страшная месть»: может, когда и был чуден Днепр, так ведь при тихой погоде, а ее Григорий Иванович только в книжках читал.

«Днепр» было отнюдь не кликухой, а настоящей паспортной фамилией Григория Ивановича, а если быть точным, то воспринятым по наследству от партийного дедушки подпольным псевдонимом, которым тот накрыл свою неизящную, белогвардейским душком пропахшую Дунч-Духонич. В не такие уж давние годы отбухал он свои пять звонковых за наезд в трезвом виде на ногу нетрезвого, поперек Можайского шоссе лежавшего милиционера из ГАИ. Таких людей Глущенко ценил на вес платины, он превращал их в личных своих представителей при лагерях демилиционизации со всеми надбавками, какие мог выдумать, на этом он не экономил, да и вообще экономия была не в его стиле, Григорий Иванович Днепр был в своей Костроме, на исторической родине бояр Романовых тихо и небедно устроен, но возможность наступить на милицейскую ногу еще разок-другой, предварительно свой сапог подковав, пересилила в нем все личное. Он откликнулся на брошенный жертвам милицейского произвола клич, Бог с ним, с местом декана на филологическом факультете, и поехал в Москву на собеседование с министром, после двух минут разговора Всеволод Глущенко лично вписал в его анкеты: «паратый — 10», разъяснил, что это значит — в высшей степени паратый, и назначил Днепра спецпредстом в родной лагерь Великая Тувта.

Даже видавший виды филолог Днепр вынужден был зайти в библиотеку, чтобы узнать, откуда такое слово — «паратый».

В большом академическом словаре слово нашлось. С какой пересылки, из какого барака вынес Всеволод Глущенко термин, применяемый только к гончим собакам? Способность долго, быстро, с непрерывным лаем гнать зверя к охотнику как раз и называлась «паратостью». Григорий Иванович подумал-подумал — и одобрил. Да, он, Днепр — очень паратый. И с большим удовольствием проявит свою паратость во вверенном лагере. Получая к вечеру того же дня документы и билеты в секретариате министра, Днепр познакомился с другими паратыми, но ни одному из них не дал Всеволод Глущенко категорию «10». Типичными были шесть, много семь, ни одной девятки. Откуда было Днепру знать, что министр присвоил ему свою собственную категорию, и вверил свой собственный лагерь. И потек Григорий Иванович в путь, и на третьи сутки достиг Тувты, и воцарился. Хрен с ней, с филологией, Овидий может еще тысячу лет подождать.