Страница 10 из 28
Матя Шавло пытался поймать взгляд Лидочки, а поймав, улыбнулся ей, подмигнул, всем видом показывая право на какие-то особые отношения с Лидочкой. И притом он умудрялся хмуриться, морщить нос, демонстрируя неприятие Пастернака.
Лидочка не была уверена, что может примириться с присутствием чекиста. Она должна будет сказать, сделать нечто принципиальное, чтобы он понял, какой он подонок. Чтобы все поняли.
И тут, как бы в ответ на бегущие в суматохе мысли Лидочки, дверь широко растворилась и четкой походкой, какую позволяют себе при входе в трапезную лишь императоры или полководцы армейского масштаба, вошел Алмазов, рядом с которым семенило воздушное, нежное, как взбитые сливки, создание.
Весь зал молчал. Оборвались разговоры, замерли ложки, занесенные над глубокими тарелками, полными плотной пшенной каши, густо заправленной изюмом. Казалось, должны были вновь загреметь аплодисменты – ведь появились опоздавшие, которых принято было встречать таким образом. Но никто не аплодировал. И все замолчали – было очень тихо, и только с кухни донесся звон посуды и женский голос: «А чего с него, козла вонючего, возьмешь, все равно пропьет». Но никто даже не улыбнулся.
Алмазов отлично почувствовал атмосферу столовой. Атмосферу отторжения, общей безмолвной демонстрации, на какие так способны российские интеллигенты, когда чувствуют свое бессилие и смиряются с поражением, не признаваясь в этом.
Такую атмосферу надо и должно ломать плетью – и Алмазов умел это делать. Недаром он с восемнадцатого года был в ЧК. Но, даже обломав плеть об этих людей, Алмазов ничего бы не добился – ему сегодня не нужна была война.
В полной тишине Алмазов взял под локоть свою спутницу и повел ее, покорную былиночку, к «академическому» столу, за которым, замерев так же, как и все остальные в зале, сидели Александрийский, братья Вавиловы и неизвестный Лидочке старичок.
– Уважаемый Павел Андреевич, – сказал Алмазов, и голос его был напряжен и звенел, будто мог сорваться от волнения. – Мне очень трудно говорить сейчас. Конечно же, мне удобнее и проще было бы попросить у вас прощения приватно, без свидетелей. Но я боюсь, что оскорбление, которое я нечаянно нанес вам, это и оскорбление для всех собравшихся здесь научных работников. Поэтому я счел необходимым принести свои извинения здесь, при всех.
Лидочка удивилась чуть старомодной и гладкой речи Алмазова – словно тот записал свое выступление «перед научной общественностью» на бумажку и вызубрил его перед зеркалом.
Александрийский смутился – он, как и все остальные, никак не ожидал такого хода со стороны всесильного чекиста. Он хотел подняться, начал шарить рукой в поисках трости, но Алмазов быстро сделал шаг вперед и положил ему на секунду руку на плечо – и рука его, видно, была так тяжела, что Александрийский послушно остался на стуле. Это движение руки – властное и рассчитанное именно на то, чтобы придавить Александрийского, прижать его к креслу, – не прошло незамеченным, по крайней мере Лидочка, даже не оборачиваясь, почувствовала, как дернулось крыло носа Пастернака, как поджались негритянские губы.
Все молчали – будто понимали, что продолжение следует. И Алмазов продолжал, но уже глядя не на Александрийского, а обращаясь ко всему залу и начиная улыбаться.
– Поймите меня, товарищи, правильно, – сказал он. – Ночь, дождь, авария, нервы мои издерганы – третью ночь без сна, и тут появляется ваш грузовик. Для себя мне ничего не нужно, но со мной находится слабая болезненная женщина, только что перенесшая воспаление легких, правда, Альбина?
– Да, – пискнула Альбина.
– Я подхожу к грузовику и вижу, что в кабине отлично устроился мужчина средних лет. И на моем месте, наверное, каждый из вас попросил бы незнакомца выйти, чтобы уступить даме место. Правда?
И тут Алмазов улыбнулся – мальчишеской, задорной, заразительной улыбкой. Лидочка никак не ожидала, что его лицо способно сложиться в такую очаровательную улыбку. Смущенно проведя пальцем по переносице, он закончил свою апологию:
– Если бы вы, Павел Андреевич, хоть словом, хоть вздохом дали мне понять, что немощны, что плохо себя чувствуете, неужели вы думаете, что я позволил бы себе такие грубые действия?
И, сказав так, Алмазов замер, приподняв брови в безмолвном вопросе.
Видно, по либретто этого действия Александрийскому следовало кинуться ему на шею и облобызать. Но Павел Андреевич лишь пожал плечами и сказал:
– Садитесь, каша остынет.
Пастернак оценил ответ Александрийского, дотронувшись рукой до локтя Лидочки, и та кивнула в ответ, а Матя со своего стола поднял вверх большой палец – будто был зрителем в Колизее.
Последовала пауза, потому что Алмазов, видно, не мог найти достойного продолжения сцены для себя, но затем он все же собрался с духом и, согнав с лица улыбку, потянул от стола свободный стул рядом с Александрийским и приказал своей Альбине:
– Садись.
Всем было ясно – происходит катастрофическое нарушение всех традиций. В этом имении еще никогда ни один гэпэушник, ни один большевик (если не считать Луначарского, который все же был интеллигентным человеком и писал плохие трагедии) не садился за стол академиков. Вернее всего, Алмазов и не подозревал, какое святотатство он совершает, но не исключено – он знал, что делает, и делал это сознательно, ибо был человеком коварным и особенно ненавидел тех, у кого вынужден был просить прощения.
Усадив свою спутницу, Алмазов намеревался и сам сесть рядом с ней по левую руку Вавилова, а президент Санузии уже вскочил, но не посмел открыть рта. Положение спасла подавальщица с невыразительным лицом, которая громко сказала:
– А вам, товарищ с дамочкой, не сюда – вам тут накрыто, слышите?
И так как никто не удерживал Алмазова, то после короткой заминки, завершенной облегченным возгласом президента: «Там вам НАКРЫТО!», Алмазов пошел к месту за «семейным» столом, за ним вскочила и поспешила Альбина. Когда она проходила мимо подавальщицы, та протянула ей две тарелки с кашей и сказала:
– Вам и вашему.
Девица отнесла тарелки и поставила их перед Алмазовым, который сидел теперь рядом с Максимом Исаевичем и принялся есть, чтобы чем-то заняться.
Постепенно шум возник снова и все усиливался, а особенно стало шумно, когда принесли компот и вкусные пирожки из пшеничной муки с капустой. Таких горячих, свежих, пышных пирожков Лидочка не видела уже больше года, потому что в Москве хлеб давали серый, непропеченный, словно все уже забыли, как три года назад булки продавались в последних частных булочных.
Не доев пирожка, Пастернак попросил прощения, поднялся и, незамеченный, вышел из столовой. Уход его хоть и свидетельствовал о прискорбном факте – известный поэт не увлекся с первого взгляда Лидией Иваницкой, что лишало ее права писать о нем воспоминания, – зато спас ее от опасности увлечься поэтом, что тоже не даст права на воспоминания, и позволил не спеша оглядеться и рассмотреть компанию, в которую ее закинула судьба.
Подавляющее большинство людей, жадно или нехотя поедавших пирожки с жидким чаем, не относились к научной элите, а принадлежали к быстро растущей категории научных работников – старших и младших, – которые оседали в плодящихся с началом пятилеток научных институтах и центрах, нужных для производственных успехов. Эти институты и научные центры стали как поглотителями получивших образование в рабфаках и университетах детей трудящихся и выходцев из провинции и еврейских местечек, так и прибежищем для образованных остатков господствующих классов, которые не желали покидать столицу и устремляться на возведение строек социализма в пустынях и тайге.
Осенью 1932 года, когда Украина вымирала от голода, а эшелоны с крестьянами ползли в Сибирь, когда на ошметках разграбленной деревни правили шабаш пьяные райкомовцы и никчемные подонки, близкая всеобщая гибель уже нависла над милым заповедником по прозвищу Санузия, что означало «Санаторий „Узкое“. Завершая первое десятилетие своего существования, санаторий, столь весело и шумно, катаясь на лыжах, играя в волейбол на аллеях княжеского парка, загадывая шарады, танцуя по вечерам в гостиной, проведший двадцатые годы, стал закисать.