Страница 70 из 101
Глава 40
Феликс сидел на узкой, продавленной кровати, сутулясь, будто пытался стать меньше самого себя. Тусклый свет лампы разливался по столу неровным пятном, коптя стекло и отдавая едва уловимым запахом горелого. Пламя дрожало, как будто вместе с ним содрогался весь старый дом — то ли от сквозняка, то ли от каких-то неразличимых снаружи вздохов. Меж пальцев у Феликса — спичка, сухая и шероховатая, — он крутил её, не решаясь поджечь. В комнате и без того стоял тяжёлый воздух, с примесью сырости, и казалось, если зажечь ещё одну искру, то станет совсем трудно дышать.
Утро наступило не вдруг — оно как будто просочилось сквозь стены, принесло с собой вязкий, липкий свет, от которого не становилось легче. Всё вокруг застыло в сером полусне: время не шло, а стояло, будто что-то заело в его механизме между долгой ночью и необходимостью быть бодрым, живым. За окном, сквозь мутное стекло кабинета, открывался двор — белый и глухой, уставший от снега, будто раздавленный им. Сугробы лежали небрежно, словно кто-то бросил их в спешке; следы на них — неровные, расползшиеся, будто оставлены кем-то, кто давно уже исчез. Клен у самой стены, весь в хрупком инею, напоминал седого старика с бородой из снега, задумавшегося о чём-то очень своём.
Лампа на подоконнике продолжала коптить, её огонёк дрожал, как зверёк, пойманный в западню. Сквозняк пробирался сквозь щель в раме и заставлял пламя вздрагивать, отбрасывая по стенам живые, корявые тени. Там же, на стене, висела выцветшая схема зуба: бумага пожелтела, линии поблекли, лист перекосился, будто устал смотреть на бесконечные человеческие рты и страдания.
Феликс стоял у стола, медленно разводя соду в эмалированной миске. Вода была ледяная, как студёная река весной, мутная, с серебристыми пузырьками, что лениво поднимались к поверхности. Он размешивал раствор ложкой, и с каждым движением запах соды становился всё резче, перемешиваясь с кислым духом эфира, глухой горечью карболки. Всё это было до боли знакомо, превращено в ритуал: движение руки, мерный стук ложки, тихий, чуть слышный плеск. Только внутри Феликса что-то сжималось, как будто в груди был зажат маленький пружинный механизм, натянутый до предела. Такое чувство он помнил — когда-то, перед экзаменом, в школьной раздевалке, среди запаха мела и мокрых плащей.
«Сегодня всё будет спокойно. Просто — по очереди: пациенты, жалобы, боль, раствор, бинты. Без лишних слов. Без этих взглядов, вопросов», — думал он, выкладывая инструменты на чистую, выстиранную тряпку. Каждый инструмент ложился на своё место с точностью военного строя — металл, тряпка, металл.
Дверь кабинета заскрипела на весь дом — так, что наверняка проснулась бы и соседская кошка. В проёме показался Виктор Семёнович: высокий, с плечами, будто их вытянули время и заботы, лет шестидесяти, не меньше. Лицо его было в мелких морщинах, напоминающих тонкую карту неизвестной страны, которую раз за разом сворачивают и разворачивают. В руках он держал старую шапку, и с неё медленно стекала вода, капая на пол — тёмные пятна сразу растекались по половицам, как кляксы.
— Доброе утро, — голос у него был сиплый, будто через сухую кору. — Это к вам, доктор Серебрянский?
— Да, проходите, — Феликс ответил мягко, чуть приглушённо, — С чем пожаловали?
— Да какие уж жалобы… — Виктор Семёнович опустился в кресло, которое застонало под ним старым деревом, — Всё болит, что осталось. А главное — дёсны. Всю ночь не спал, как будто кто-то ножом режет.
Феликс склонился над ним, осторожно осматривая рот. Дёсны были красные, воспалённые, где-то чуть кровили, дыхание пациента было горячим, тяжёлым. Вероятно, пародонтит — слово звучит чуждо, а на деле вот она, простая и упрямая боль.
Он кивнул, молча начал готовить раствор.
— Придётся потерпеть. Раствор не из приятных, но помогает, — бросил он, чуть смягчив голос.
— Терпели мы и не такое, — с кривой усмешкой выдохнул Виктор Семёнович, — Я ведь учителем был. До того, как всё к чёрту реорганизовали. Теперь вот — ни дела, ни зубов. Всё ссыпалось, как кафедра…
Феликс кивнул, избегая встретиться взглядом. С такими, как Виктор Семёнович, всегда было странно — хотелось что-то сказать, поддержать, но каждое слово казалось неуместным, как шаг по минному полю.
— Откройте, пожалуйста, пошире, — мягко попросил он. — Вот так. Не двигайтесь.
Он аккуратно промокнул ватой воспалённое место, ловко поднёс зеркальце, чтобы лучше рассмотреть поражённую десну. Виктор едва заметно поморщился, но терпел, как человек, привыкший к боли и ожиданию.
Феликс, чтобы отвлечься, бросил взгляд в потолок. Там, под жёлтым пятном света, дрожала неуверенная тень — словно по потолку кто-то тихо плыл, осторожно, боясь вспугнуть покой утра. И вдруг, будто слова сами вырвались, Виктор совсем тихо произнёс:
— Tempora mutantur, nos et mutamur in illis...
Феликс, не думая, ответил по памяти, не успев остановить себя:
— ...sed aeterna lex est: omnia mutari, nihil interire.
Тишина.
Как только стихли слова, воздух в кабинете будто сгустился — стал тягучим, тяжелым, почти осязаемым, как свинцовая масса, заполняющая каждую щель между предметами, между Феликсом и Виктором. Лампа закачалась, дрожащий свет на мгновение растёкся по стенам и тут же сжался обратно, затаился в своих собственных тенях. Феликс почувствовал, как по вискам медленно проступает холодная испарина, тянет по спине мерзким ледяным мурашком — пронзительно, как от грубого укола.
Он замер, осознав, что только что произнёс. Понял — слишком поздно, как всегда бывает с тем, что вырывается изнутри помимо воли, по старой памяти, по рефлексу, из другого времени, где эта латинская фраза — не загадка, а обычный ответ на полуулыбку коллеги в библиотеке. А теперь, здесь, в 1938 году, в прокуренном кабинете советского врача, эта фраза звучала чужеродно, опасно правильно, не по-местному гладко. Какой советский врач — пусть даже образованный — выговаривает такие окончания без ошибок, с этим подчёркнуто классическим акцентом?
Виктор медленно закрыл рот, чуть откинулся в кресле. Его взгляд — пристальный, настороженный, в то же время спокойный, будто тёмная вода, где можно разглядеть только своё отражение, если долго смотреть. Он смотрел дольше, чем принято, не моргая, как будто примерял на лицо Феликса что-то своё, невидимое.
— Так... — протянул он глухо, почти на выдохе, — давненько я не слыхал, чтобы кто-то помнил продолжение. Обычно все запинаются после первой строчки.
Феликс заставил себя улыбнуться. Губы скривились, но улыбка вышла натянутой, неумелой, как плохо сшитая маска.
— В университете… попадалось, — пробормотал он.
Виктор чуть приподнял брови — движение еле заметное, осторожное, но оно пронзило Феликса с неожиданной силой.
— В университете? — переспросил он, голос стал мягче, но в нем будто что-то затаилось. — А где же это вы учились, если не секрет?
— В Москве, — поспешно, почти спотыкаясь о собственную речь, сказал Феликс. — Давным-давно. Ещё до войны.
Он только после почувствовал, как споткнулся: "до войны" — какой войны, если она ещё не началась? Но Виктор не отреагировал, будто не заметил этой мелкой нестыковки, или решил не заметить. Только смотрел — чуть прищурившись, задумчиво, будто сквозь запотевшее стекло.
— Странные у вас манеры, доктор, — наконец сказал он медленно, каждое слово отделяя друг от друга, — не здешние. И руки... аккуратные. Не рабочие.