Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 34



Можно ли врага любить и убивать? Можно. А если и нельзя, то все-таки надо. Нельзя и надо — тут противоречие, раздирающее душу, хотя и тайное. Но шила в мешке не утаишь.

Вот этого-то шила нет в исламе: там что надо, то и можно. Там война для войны, в христианстве война для мира. Ислам живет войною; христианство войну изживает. И никогда еще это изживание не чувствовалось так, как сейчас.

В союзе Турции с Германией два «ислама», протестантский и мусульманский, соединились именно в этом своем главном, единственном догмате — Священной Войне — войне как религии.

Между императором Вильгельмом, объявившим войну всему христианскому человечеству «во имя Христа», и «Антихристом» Ницше существует глубокая религиозная связь. О, конечно, это еще не Антихрист, а разве только «щенок Антихристов», как называли раскольники Никона; но и в щенке — Зверь.

Ницше подумал, Вильгельм сделал. Ницше от Христа отрекся и сошел с ума; Вильгельм от Христа не отрекался и с ума не сходил. Вильгельм, благоразумный, благополучный, благочестивый, и бездарный Ницше. Крови Господней причащается перед тем, чтобы пролить столько крови человеческой, сколько от начала мира не пролито. Это страшно, но еще страшнее то, что душа великого христианского народа — да, все-таки великого, все-таки христианского — не возмутилась этой кощунственной мерзостью, а если и возмутилась, то осталась безмолвною.

Вильгельму приснился тот же сон, как Магомету:

Магомета, одного из величайших людей, с Вильгельмом, одним из ничтожнейших, нельзя сравнивать, а если и можно, то разве только как лицо — с карикатурой. И уж во всяком случае, что этот сон не в руку, что эта война не «Священная» — нет никакого сомнения для всего христианского человечества.

Реки вспять не текут — религии не повторяются. Если в первом исламе абсолютная истина — «послушание Единому Богу», то во втором абсолютная ложь — послушание человеку единому.

Но ложь не в одном из христианских народов, а во всем христианском человечестве. Не только Германия, но и все народы в достаточной степени вытравляли Христа из христианства, утверждали «второй ислам» — послушание не Единому Богу, а человеку или человечеству единому, безбожный национализм и милитаризм, самую грешную из войн как Священную.

Ложь не извне, а внутри. И, не победив ее изнутри, себя не победив, никого не победим. За вторым исламом — третий, четвертый, десятый, бесчисленный, непобедимый, непоправимый, окончательный.

Ложь побеждается истиной, возрожденный ислам — возрожденным христианством.

Возродится ли христианство? Если нет — его победит ислам; если да — ислам будет им побежден.

ЖЕЛЕЗО ПОД МОЛОТОМ

Так тяжелый млат,

Дробя стекло, кует булат.

Что железо России куется молотом и будет сталью, мы верим; но что говорит железо под молотом, все еще не слышим; все еще «народ безмолвствует», и его безмолвие в эти страшные дни едва ли не самое страшное.

Зато как звенит и дробится стекло, слышим; кажется, только это одно и слышим пока. Сколько битого стекла, сколько звенящих осколков и дребезг! Как будто теплица, где мы росли и цвели, рухнула, и вместо неба стеклянного над нами вдруг настоящее, — какое черное, какое красное!



Вот куча битого стекла — русский национализм, та нечестивая вера в себя, как в Бога, которая воет звериным воем: «С нами Бог! С нами и больше ни с кем!» О, если бы хоть ныне, когда Божья рука отяготела на нас, мы поняли, что не только с нами Бог!

Давно ли русский национализм воздвигал «черту оседлости», как стену несокрушимую, — и вот, где будет скоро эта стена? Сметется, как паутина, — увы, — не столько русским великодушием, сколько немецким нашествием.

Давно ли русский национализм щелкал зубами, как волк, на Галицию — и вот, где теперь Галиция?

Давно ли русский национализм покупал Польшу, как Чичиков мертвые души, — и вот, где теперь Польша?

В августе прошлого года кто-то из «храбрых» отдавал руку свою на отсечение, что не пройдет двух месяцев, как Берлин будет взят. Где же эта рука отсеченная?

Что же теперь молчат эти «храбрые»? Куда они спрятались?

Стыдно, так стыдно, что провалиться бы сквозь землю.

И добро бы кучка безумцев опьянела, ослепла от национализма, как от подлой «ханжи», — нет, почти все русское общество. О, если бы хоть теперь, когда ему на голову льются такие ушаты холодной воды, оно отрезвело как следует!

Другая горка битого стекла — «объединение», неразделение на «мы» и «они». Что Россия будет единой, даст Бог, скорее, чем думают «объединители», и тогда победит, — если в этом кто-либо из «них» сомневается, то из «нас» никто. Единая Россия куется молотом войны. Единство будет скоро, но единства нет сейчас. Потому-то и нет победы, что нет единой России — все еще «мы» и «они», две России. И пусть одна из них — только нечистый оборотень, лживый призрак, двойник; пока есть двойник, надо с ним бороться. И горе нам, если мы ослабеем в борьбе, если поверим тому, что двойник говорит: «ты — это я; мы — одно».

В том-то и ужас наш, что сейчас две России, две войны, два врага, и мы не знаем, какой опаснее.

Чтобы одолеть этот ужас, будем смотреть ему прямо в глаза. Мы не знаем, какой из двух врагов опаснее, — будем же бороться с обоими так, как будто оба опасны равно. Мы между двух огней — это худо; но еще хуже бросаться из огня в огонь. Не будем же верить предательским шепотам: «Помиритесь с одним из врагов, чтобы одолеть другого». Будем, что над двумя врагами победа одна. Только свободная Россия победит; только победившая будет свободна. Но нельзя освободиться сначала, чтобы потом победить, так же как нельзя сначала победить, чтобы потом освободиться, — можно только вместе.

Высшая правда национализма — «патриотизм», любовь к отечеству. Патриотизм — слово не русское: о самом родном, живом — чужое, мертвое. «Любовь к отечеству» — два слова вместо одного, недостающего. Как будто народ не может или не хочет говорить о своей любви к отечеству. Любит молча. Надо уйти от народа, чтобы сказать: «Я люблю народ, люблю отечество». Когда мать умирает, сын не говорит о том, как он ее любит. О святом нельзя говорить — стыдно и страшно. Мы еще недавно говорили о своей любви к отечеству, без всякого стыда и страха. И вот теперь, когда надо любить, все эти слова оказались пустыми, «стеклянными». Теперь кто любит — молчит.

Высшая ли правда в этой войне — любовь к отечеству? Мы любим свое, немцы — свое, может быть, не меньше нашего. Если нет у нас большей правды, то победу решит не правда, а сила: кто силен, тот и прав, — как думают наши враги. За что же мы на них сердимся? Нет, в этой войне — именно в этой, в отличие от всех — победит не любовь к отечеству.

Чтобы знать — надо любить. Немцев мы сейчас не знаем, потому что не любим. Думать, что все они «звери», такая глупость, с которой спорить не стоит. Мы их не знаем сейчас, но по старой памяти думаем, что есть и между ними хорошие люди, которые понимают все, что мы понимаем. Думаем, что жива еще старая, добрая Германия Гёте и Шиллера. Жива, но невидима. На нее надвинулась, ее закрыла иная Германия, с лицом в самом деле не человеческим и даже не зверским, а дьявольским. Не одичание, не озверение происходит там, а нечто более страшное, чему нет имени на языке человеческом, но что можно сравнить с тем, что происходит в человеке, когда он сходит с ума или, как говорили некогда, «беснуется». Сумасшедший, бесноватый народ или, вернее, нечистый оборотень, лживый призрак, двойник народа — вот с чем борется человечество.

Вообще немцы люди разумные. И если разум — все, если в человеке, в человечестве нет ничего, кроме разума, то они и теперь остаются разумными, а все человечество сходит с ума. Но утверждать, что разум — все, есть величайшее изо всех безумий, безумие не воли, не чувства, не страсти, а безумие самого разума. Страшно, когда обыкновенный человек сходит с ума; но насколько страшнее «сумасшедший Кант», обезумевший разум.